Что до Уильяма, то их с Лесей роднит интерес к вымиранию. Ее, правда, интересует только вымирание динозавров, а Уильяма — вымирание любого вида. Кроме тараканов; живого таракана однажды обнаружили в ядерном реакторе. Уильям говорит, что следующая эра будет эрой насекомых. Как правило, его это не сильно огорчает.

Леся не очень четко представляет, что для нее значит «влюблена». Когда-то она думала, что влюблена в Уильяма: она же расстраивалась, что он не делает ей предложения. Но в последнее время она засомневалась. Сперва ей нравилось, что их совместная жизнь относительно проста, можно сказать — по-спартански проста. Они оба преданы работе; у обоих вроде бы довольно скромные требования и почти нет поводов конфликтовать. Но Нат все это изменил, изменил Уильяма. То, что раньше было здравым в своей простоте, теперь стало неприятным в своей примитивности. Например, Уильям кинулся бы на нее, едва за ними захлопнулась бы дверь. Но не таков Нат.

Они сидят по разные стороны большой двуспальной кровати, которая злым роком маячит посреди комнаты, у каждого по сигарете, они пьют из гостиничных стаканов шотландское виски из карманной фляжки Ната, разбавленное водой из-под крана. Нат извиняется, Леся слушает, глядя через кровать, словно это бездонный пролив, прикрывая лицо рукой и щурясь от дыма. Нат говорит, что ему не нужна простая интрижка. Леся тронута; ей не приходит в голову спросить, а что, собственно, ему нужно. Уильям никогда не тратил столько сил, чтобы объясниться.

Леся чувствует, что происходит некий перелом. Что-то в ее жизни должно измениться; все будет уже не так, как раньше. Стены гостиницы, покрытые зеленоватыми ромбами, растворяются, Леся на воле, воздух бесснежен, не подернут бензиновыми выхлопами, но чист и пронизан солнцем; на горизонте сверкает вода. Что же Нат не загасит свой окурок, не встанет, не обнимет ее? Раз уж привел ее в эту пошлую спальню.

Но вместо этого он подливает себе виски и продолжает объясняться. Он хочет полной ясности с самого начала. Он не хочет, чтобы Леся думала, будто разрушает чужую семью. Как ей, без сомнения, известно, у Элизабет были любовники, последний из них — Крис. Элизабет никогда этого не скрывала. Нат для нее — отец ее детей, но не муж. Они не жили вместе, то есть он хочет сказать, не спали вместе уже много лет, он точно не помнит, сколько. Они живут в одном доме из-за детей. Они оба не смогли бы жить отдельно от детей. Поэтому Элизабет, естественно, не станет возражать, если он сделает то, что, думает Леся, ему бы пора уже наконец сделать.

При упоминании Элизабет Леся вздрагивает: об Элизабет она как раз совершенно не думала. А следовало бы подумать. Нельзя просто так ввалиться в чужую жизнь и увести чужого мужа. В ее женской группе все были единодушны, по крайней мере — теоретически, что так делать нехорошо, хотя в то же время соглашались, что муж и жена — не собственность друг друга, но живые, развивающиеся организмы. Короче говоря, воровать чужих мужей нельзя, но развивать собственную личность можно и нужно. Главное — иметь правильный взгляд на жизнь и быть честной по отношению к себе. Лесю эти тонкости обескураживали; она не понимала, почему им уделяют столько времени. Но тогда ей еще не приходилось бывать в таком положении, а вот теперь она в нем оказалась.

Ей совершенно не хочется играть роль Другой Женщины в каком-то заурядном, банальном треугольнике. Она и не чувствует себя другой женщиной; она не манипуляторша, не хитроумна, не носит пеньюаров и не красит лаком ногти на ногах. Уильям, может, и считает ее экзотичной, но на самом деле это не так; она прямолинейная, зашоренная женщина-ученый; не интриганка, не специалистка по уловлению в свои сети чужих мужей. Но Нат больше не кажется ей Элизабетиным мужем. Его семья — что-то внешнее; сам по себе он одинок и свободен. Следовательно, Элизабет — не жена Ната, она вообще ничья не жена. Если уж на то пошло, она вдова, вдова Криса, идет одиноко, скорбя, по осенней аллее, над головой нависают ветви, и листья падают на слегка растрепанные волосы. Леся определяет ее в эту романтическую меланхоличную картинку, вставляет в рамку и забывает о ней.

Уильям — другое дело. Уильям будет против; он непременно будет против в том или ином смысле. Но Леся не собирается ему ничего рассказывать — по крайней мере, сейчас. Нат намекнул, что, хотя Элизабет позволит ему сделать то, что он делает, и даже будет рада за него, потому что они в каком-то смысле добрые друзья, однако сейчас не время ставить ее в известность. Она приходит в себя после всего, что случилось, — не так быстро, как ему хотелось бы, но определенно приходит в себя. Пусть она с этим справится, а потом он подкинет ей кое-что новенькое, и ей снова придется приходить в себя. Это имеет какое-то отношение к детям.

Так что, раз Нат собирается защищать Элизабет и детей от Леси, Леся имеет право защищать Уильяма от Ната. При мысли о том, что Уильям нуждается в защите, она чувствует прилив нежности. Раньше Уильям ни в чем таком не нуждался. Но теперь Леся воображает бездумный затылок Уильяма, уязвимость ложбинки у сгиба ключицы, яремные вены в опасной близости к коже, которая не загорает, а обгорает на солнце, серу в ушах, которой он сам не видит, его детскую важность. Ей не хочется делать Уильяму больно.

Нат отставляет свой стакан и давит окурок в гостиничной пепельнице. Он исчерпал свои этические соображения. Он преодолевает по периметру синюю кровать, идет к Лесе, встает перед ней на колени, а она сидит в кресле стиля датский модерн. Он отводит ее пальцы от губ и целует. Ее никогда еще не касались с такой нежностью. Теперь Леся понимает, что Уильям в своих манерах недалеко ушел от подростковой грубости, а геолог вечно торопился. Нат не торопится. Они здесь уже два часа, а она все еще полностью одета.

Он берет ее на руки, кладет на кровать и ложится рядом. Он целует ее опять, как бы пробуя, не спеша. Потом спрашивает, который час. У него самого часов нет. Леся сообщает ему, что сейчас половина шестого. Он садится. Леся чувствует себя слегка непривлекательной. У нее слишком крупные зубы — наверное, в этом все дело.

— Мне надо позвонить домой, — говорит он. — Я должен вести девочек на ужин к моей матери.

Он берет со стола телефон и набирает номер. Провод пересекает Лесину грудь.

— Привет, любовь моя, — говорит он, и Леся понимает, что он говорит с Элизабет. — Просто так, на всякий случай. Я их заберу в шесть, хорошо?

От слов «домой», «любовь» и «мать» Лесе становится не по себе. Вокруг сердца образуется пустота, расползается; будто самой Леси не существует. Когда Нат вешает трубку, Леся начинает плакать. Он обхватывает ее руками, успокаивает, поправляет ей волосы.

— У нас много времени, любовь моя, — говорит он. — В следующий раз все будет лучше.

Ей хочется воскликнуть: «Не смей меня так называть!» Она садится на кровать, спустив ноги, кисти болтаются, привешенные к запястьям, а Нат в это время достает их пальто, одевается и подает пальто ей. Ей хочется, чтобы это с ней он сейчас шел на ужин. К его матери. Ей не хочется оставаться одной на этой синей кровати, или идти одной по улице, или возвращаться в свою квартиру и там опять сидеть одной, дома Уильям или нет. Она хочет притянуть Ната к себе на кровать. Она не верит, что у них много времени. У них нет времени, и, конечно, она его больше никогда в жизни не увидит. Она не понимает, почему сердцу так больно биться, и пытается вдохнуть кислорода в этой черной пустоте. Нат что-то отбирает у нее. Если он ее любит, почему отсылает прочь?

Суббота, 15 января 1977 года

Нат

Осел, шепчет Нат. Слюнтяй. Слабак. Он читает передовицу в «Глоб энд Мейл»; он всегда приговаривает что-то подобное за чтением, но сейчас он имеет в виду себя. Идиот.

Он видит себя: сгорбился в гостиничном кресле и болтает о своих моральных дилеммах, а Леся в это время сидит напротив, у другой стены, недосягаемая, сияет, как молодая луна. Он не знает, почему не захотел, не смог. Побоялся. Не захотел причинить ей боль, вот что. Но все равно причинил. Почему она плакала?