Эпилог
Москва. ЦКБ
…Мама у меня в палате, в принципе, старается не плакать.
Зато потом, как выходит, не может остановиться часами.
Я знаю.
И сам догадываюсь, и Виктор Юрьевич, мой лечащий врач, рассказывал, когда просил маму хоть как-то приободрить и успокоить.
Самое страшное-то, по его словам, – уже позади.
И жить буду, и идиотом, кажется, не останусь.
И вообще ей, по-хорошему, уже можно к отцу в Испанию лететь.
Меня все равно отсюда раньше чем через три месяца не выпишут. Еще минимум две-три операции, говорят. Плюс какое-то время на реабилитацию после каждой и на подготовку к следующей. А пока я тут, в больнице, – ни помочь, ни навредить мне ее присутствие не может ни под каким соусом.
Ага, послушает она…
А так – мне, в общем-то, говорят, повезло.
Черепушка крепкая, как выяснилось, от природы.
Даже арматурой развалить не получилось.
Хотя, опять-таки говорят, – старались эти конявые ее развалить, и не по-детски.
Не их вина…
Вот инвалидом стать – это, конечно, в моем нынешнем положении – весьма и весьма вероятно.
Позвоночный столб, он, знаете ли, – не череп все-таки…
Но это уже – совсем другая история, касаться которой Виктор Юрьевич по понятным причинам не любит.
Угу.
А какому врачу понравится обсуждать со своим пациентом проблемы его будущей инвалидности?
А так – вроде бы все более-менее ничего.
Мне даже читать потихоньку уже разрешили и телевизор смотреть.
Недолго, правда.
…Да.
И посетителей принимать, разумеется.
По желанию.
Вот только в том и загвоздка, что никаких посетителей я принимать не хочу.
Ну нет такого желания, и все дела.
Не хочу, и все.
Имею право.
Отстаньте.
…А то – ишь, повадились…
Вот и сейчас Виктор Юрьевич с таким лицом зашел, что сразу видно, кто-то в приемном покое ждет.
И – не мама.
Мама сегодня уже была.
Я вздыхаю.
Ну сколько можно объяснять, что «никого» это и значит «никого»?
Ну не предусматривается этим словом ровным счетом никаких исключений…
… Однако на этот раз объяснить профессору медицины, мэтру, можно сказать, и светилу в одном лице, некоторые филологические нюансы отдельных идиоматических выражений, характерных для русского языка, у меня просто не получается.
Потому что не успевает он открыть рот, как следом за ним в палату входит Али.
Сухощавый, сильный, улыбающийся.
В белом летящем халате поверх стильной джинсовой куртки ослепительно белого цвета.
Я когда-то, помню, о такой мечтал…
Ну, понятно…
Этот, если чего решил, – его даже десантный полк не остановит.
Вот ведь, блин, думаю…
И ругаться на профессора бессмысленно.
– Ладно, – говорю, – Виктор Юрьевич. Раз уж вы не сумели его остановить, пообщаюсь…
Али улыбается.
– Профессор, – вздыхает, – судя по всему, молодой человек будет на меня за что-то ругаться. Так вот, сильно ему повредит, если я приоткрою окно и закурю сигарету? А то, знаете ли, в такие моменты…
– Да дымите на здоровье, – машет рукой Виктор Юрьевич. – С легкими у него все в порядке, с головой, вроде, тоже. Можете даже ему дать разок затянуться, но не более. А то он у нас пока еще слабенький.
– Вот даже как? – удивляется Али. – Я тут погляжу, вы от нашего студента уже тоже натерпелись…
– Ох, – вздыхает профессор, – и не говорите. Он когда только из комы вышел, сразу руками махать начал. Драться, значит. Ну да ладно, я пойду, дела еще с другими больными имеются. А вы пообщайтесь. Но – помните, не больше тридцати-сорока минут…
И – ушел.
А мы с Али начали внимательно рассматривать друг друга.
Потом он отошел к окну, приоткрыл створку, достал из кармана фляжку, сделал глоток и наконец-то закурил сигарету.
– Что? – спрашиваю. – Хорош?
– Да я, – жмет плечами, – думал, что хуже будет…
Молчим.
Потом я не выдерживаю.
– Ты, – говорю, – извини за тот разговор дурацкий. Ну, в Питере…
– С чего бы? – удивляется. – Мне тебя извинять-то? Особенно, если учесть, что ты в тот раз прав был по всем позициям. Я и сам эту байду потихоньку уже догонять начинал, только мозги, видно, жирком заплывать стали. Так что мне тебя тут не извинять, а благодарить надо…
– Вот как, – откидываюсь на подушках, – значит. А я все гонял, мол, – яйца курицу не учат…
– Сколько раз мне тебе, сопляку, говорить, – морщится. – Учиться можно и нужно везде и у всех. Иначе – кирдык сразу же и по полной программе. А в моем с Ингой случае счет уже и вправду на дни шел, даже не на месяцы…
– Спасибо, – шепчу, – Глеб.
В уголках глаз предательски теплеет.
– А скажи, – спрашиваю, – только не ври мне, пожалуйста, а то мне и так все врут. И мать, и врачи. Я так и останусь инвалидом, ведь правда?
Он молчит.
Вздыхает.
Затягивается.
– Вероятность того, что ты сумеешь пойти, даже с костылями, – не более сорока процентов. Того, что восстановишься полностью, – не более двадцати…
Теперь замолкаю уже я.
– Спасибо, – говорю. – По крайней мере, – это честно.
Он внимательно смотрит на меня, вроде как бы чего не понимая.
– Ты что, совсем идиот? – спрашивает. – Двадцать процентов – это вполне нормальный шанс, более чем. Его надо просто суметь реализовать. Я хорошо знаю людей, которые и меньшие шансы использовали, причем – только в путь. А двадцать процентов, Данька, – это просто шикарно в твоей ситуации…
Я молчу, морщусь.
Не верю.
– Там, наверное, опять Лида в приемном покое сидит? – спрашиваю.
– Угу, – усмехается. – Как стойкий оловянный солдатик. Причем прехорошенький. Ты б перестал мучить девку, что ли?
– Да я, – шепчу, – как раз хотел тебя попросить с ней поговорить. Сам не могу просто, а с мамой бесполезно, плачет все время. Ты бы объяснил ей, что не нужно сюда ходить, а?
– Это еще с какого перепуга? – удивляется Глеб. – Я должен такую глупость-то учинить? Мне, знаешь, и своей дури по жизни хватает, чтобы я еще и чью чужую на собственном горбу выволакивал…
– Ну, – морщусь, – Али, ты дурака-то не включай, не надо. Ты же ее видел, да? Ну и где сейчас она и где я, а? Я еще неизвестно, смогу ли хотя бы даже на костылях передвигаться…
Как он оказался у моей постели, лицом к лицу со мной, я не понял.
Боец.
Глаза – бешеные.
Повезло мне, мысль мелькает, что он тогда в Питере не сорвался…
– Ты, – шипит, – даже – не идиот. Ты – трус и дешевка. Потому что нет в мире большей подлости, чем не попытаться сделать счастливой любимую женщину. И если ты хочешь, чтобы я когда-нибудь тебя впоследствии снова зауважал, постарайся сделать так, чтобы я это дерьмо забыл, понял?
Так же резко откидывается, подходит к окну, делает большой глоток из фляжки, закуривает, мотает башкой.
Такое чувство, что я ему только что нанес прямо-таки личное оскорбление…
– Али, – говорю, – а тебе не приходило в голову, что я как раз и хочу сделать так, чтобы она была счастлива?
– Нет! – рубит. – Потому что ты сейчас не ее пытаешься счастливой сделать, а себя несчастненького жалеешь! Это ведь легче всего: в благородную позу встать и – жалеть себя, бедного, до изнеможения. Тебя, щенка, между прочим, в фестлайн никто за руку не тянул, ты сам этот путь выбрал! Ну так и веди себя достойно и не изображай мне тут страданий молодого, блядь, Вертера. Тебя девка любит? Сам знаешь – любит! И еще как, у нее уже глаза сухие, слез не осталось! И ты ее любишь, сам знаешь! И все, что сейчас от тебя, дурака, требуется, это придумать, как сделать так, чтобы ей было с тобой хорошо, даже если у тебя ноги не пойдут, и, извиняюсь, йенг никогда не встанет…
– Да с этим-то как раз у меня все нормально, – краснею, – стоит, еще как. Не в йенге дело…
– Да уж куда уж, – смотрит издевательски. – Конечно, не в нем. А в тебе. Потому как тебе не за нее, а за себя, сопляк, страшно. Потому что сильным, здоровым, любимым быть – легко. Вот только твоей жизненной задачи, в том числе и с этой девушкой, твоя болезнь вообще-то, извини, – не отменяет. Осложняет – да, кто б спорил. Но – не отменяет, ни в коем случае. Ее отменить можешь только ты сам, и это, брат, – будет уже не жизненными обстоятельствами, а твоим личным решением, твоим личным поражением и твоей личной трусостью…