Я отправился было спать, как вдруг задумался о книжном шкафе в коридоре. А не утащил ли я, скажем так, добра от добра? Пересчитал книги, оказалось пятьдесят шесть. Цифры складываются в одиннадцать, нечетное; что ж, не самое плохое нечетное. К тому же пятьдесят шесть делится на двадцать восемь — прекрасное числительное! После этого я заснул. Кажется, у меня были кошмары, хоть я их не помню. Шли дни, и мысленно я все возвращался на поле Аккермана. Словно тень накрыла мою жизнь. Я принялся считать все подряд и трогать все подряд, дабы удостовериться, что я понимаю значение этих вещей в мире — реальном мире, моем мире. И еще я начал расставлять все по местам, Чтобы все группировалось четно, стояло по кругу или по диагонали. Круг и диагональ — это как удерживающий барьер. Как правило. Правда, барьер этот не вечен. Стоит появиться небольшой бреши, и четырнадцать превращается в тринадцать, а восемь — в семь.
В начале сентября младшая дочь приехала в гости и сказала, что я выгляжу очень усталым. Спросила, не слишком ли много я работаю. Она обратила внимание, что все безделушки, стоявшие в гостиной — вся та дребедень, которую ее мать не забрала после развода, — расставлены, как выразилась дочка, «как круги на полях». Она высказала свое отношение так: «У тебя, па, с возрастом появляются заморочки, не замечаешь?» Тогда я решил съездить на поле Аккермана днем. Подумал, что, если увижу поле при дневном свете, там не окажется ничего, кроме бессмысленно раскиданных камней, заросших травой. И тогда я пойму, как глупы все мои измышления, а навязчивые идеи лопнут и разлетятся словно пух одуванчика на сильном ветру.
Мне это было необходимо. Потому что считать, трогать и расставлять все по местам — очень большая ответственность.
По дороге я заскочил в ателье, где обычно печатал фотографии. Выяснилось, что ни один из снимков поля Аккермана не получился — вместо изображения на фото был серый квадрат, как будто пленку засветило какое-то излучение. Я удивился и задумался, однако не остановился. Прихватив взаймы цифровую камеру у одного парня в ателье — ту самую, которую я впоследствии сжег, — я отправился в Моттон. Нет, не «отправился» — полетел! Сейчас скажу откровенную глупость: я чувствовал себя как человек, по уши вляпавшийся в ядовитый плющ и бегущий в аптеку за средством против зуда. Да, поначалу все это было похоже на зуд. Считать, трогать и расставлять по местам было болеутоляющим средством против зуда — как чесаться. Зуд проходит, лишь когда чешешься. Только вот когда чешешься, распространяешь по ране яд, а от этого чешешься еще больше. Мне было нужно лекарство. Вернуться на поле Аккермана — полная глупость, а не лекарство; тогда я этого не знал. Да и откуда мне было знать? Мудрецы говорят, пока не сделаешь — не узнаешь. А сколько мы узнаем, пробуя делать и ошибаясь!..
День был чудесный, на небе ни облачка. Листва еще зеленела, воздух уже стал прозрачен и ясен; так бывает лишь при смене времен года. Моя бывшая жена говорила, что ранняя осень послана нам в награду за туристов и прочих отдыхающих, которые толкутся в очередях с кредитками, чтобы купить пива. Как сейчас помню, погода подействовала успокоительно. Я знал, что приеду, вытрясу все дерьмо из головы и похороню его на поле. Ехал, слушал сборник лучших хитов «Queen» и поражался тому, как чисто, как прекрасно звучит Фредди Меркюри. Ехал и подпевал. Я пересек Андроскогтин в Харлоу — вода по обе стороны моста Бейл ослепительно искрилась, я даже увидел всплеск прыгнувшей рыбы и громко расхохотался. Я не смеялся с того самого вечера на поле Аккермана, и так мне понравился собственный хохот, что я не удержался и рассмеялся снова.
Перевалил Бой-Хилл — вы, конечно, знаете, где это, — затем мимо кладбища «Сиринити-Ридж». Я делал там удачные снимки, правда, в календарь они не попадали. До той самой лесной дорожки я добрался меньше чем за пять минут. Только повернул, и сразу по тормозам. Вовремя! Промедли я хоть секунду, порвал бы решетку радиатора «тойоты» надвое. Поперек дороги висела цепь, а на ней — новый знак: «ПРОХОД КАТЕГОРИЧЕСКИ ЗАПРЕЩЕН».
Я, конечно, мог бы сказать себе: «Это всего лишь совпадение, владелец этих лесов и поля — не обязательно парень по имени Аккерман, хотя, может, и он — вешает такую цепь и знак каждую осень, чтобы отвадить охотников». Потом подумал: оленья охота начинается первого ноября. Да и птицу нельзя бить до октября. Уверен, за полем кто-то приглядывает. Может, с биноклем; может, каким-то другим, необычным способом. И этот кто-то увидел, что я там побывал, и понял, что я вернусь.
«Ну и черте ним, поехали отсюда! — сказал я себе. — Или ты хочешь, чтоб тебя арестовали за проникновение па частную территорию? Хочешь, чтоб в местной газете появилась твоя фотография? Хорошенькая реклама для бухгалтерской конторы!»
Но меня было уже не остановить. Если я доеду до поля и ничего там не найду, мне полегчает. С одной стороны, я понимал: если кто-то хочет, чтоб я не лез на частную территорию, необходимо подчиниться. С другой стороны — вы только вдумайтесь! — я стоял и считал буквы на знаке; получилось двадцать три, а это ужасное, ужасное число, намного страшнее, чем тринадцать. Безумием было так рассуждать, хотя так я и рассуждал. И часть моего сознания понимала, что это не безумие.
Я оставил внедорожник на парковке у кладбища и вернулся на проселок, перекинув цифровой фотоаппарат в маленьком чехольчике на «молнии» через плечо. Обошел цепь — это оказалось совсем не трудно — и дошел по дороге до поля. Не будь там цепи, мне все равно пришлось бы идти — поперек дороги лежало с полдюжины деревьев, и на сей раз не какие-нибудь полусгнившие березы. Дорогу преграждали пять здоровенных сосен. Шестым лежал толстый ствол матерого дуба. То был не валежник. Все деревья срезали бензопилой. Меня они не остановили ни на секунду. Я перешагнул через сосновые стволы и обошел дуб. Вот и холм, уже виднеется поле. Мельком заметил старый знак — «Поле Аккермана. Охота запрещена. Проход закрыт». Уже виднелись расступившиеся вершины деревьев, клубящиеся лучи солнца меж стволов на вершине и необъятные просторы голубого неба над полем, такого прекрасного и жизнерадостного. Стоял полдень, меня не ждала гигантская кроваво-алая змея у горизонта, лишь Андроскогтин, на котором я вырос и который всегда любил — голубой и чудесный, такой, каким и должно быть все в этом прекрасном мире. Я бросился бежать. Безотчетная, безумная радость толкала меня вперед и не оставляла, пока я не поднялся на вершину. Стоило мне увидеть камни — эти клыки, торчащие из земли, как от радости не осталось и следа. На меня нахлынули неописуемая жуть и ужас.
Камней стояло семь. Семь и все тут. А в центре круга — не знаю, как и объяснить, чтобы вы поняли — пространство поблекло. Это не совсем походило на тень, нет; скорее… знаете, со временем любимые джинсы изнашиваются, и краска выцветает. Особенно там, где ткань натягивается, — на коленях. Вот примерно так. Трава пожухла до засаленно-известнякового цвета; небо над каменным кругом не голубело, а серело. Я чувствовал, что стоит мне лишь войти туда — а часть меня рвалась, хотела именно этого, — мне достаточно будет лишь ткнуть кулаком, и ткань реальности разорвется. А когда она разорвется, меня схватит нечто… Нечто с той стороны. Я понимал, что так и будет. Только кто-то во мне жаждал этого. Жаждал… опять не знаю, как сказать… перестать ходить вокруг да около и броситься в пекло. Было видно, или мне так казалось, в этом я до сих пор не уверен, что место, где должен стоять восьмой камень, нет, я видел: блеклость тянулась туда, пыталась пробиться там, где защита каменных врат ослабла. О ужас! Если она прорвется, весь неописуемый кошмар с той стороны хлынет в наш мир. Небеса почернеют, взойдут новые звезды и безумные созвездия. Я сдернул с плеча фотоаппарат и уронил его на землю, пытаясь расстегнуть молнию. Руки тряслись, как в припадке. Подняв взгляд на камни, увидел, что центр круга уже не просто блеклый — он наливался чернотой. И из черноты, из тьмы на той стороне на меня пристально смотрели глаза — на сей раз желтые, с узкими черными зрачками. Кошачьи глаза. Или змеиные.