Подумав хорошенько, отрядили двух наибыстрейших отроков сообщить его царскому величеству про шведов: самым малым делом — не обругает, а то и похвалит за большую прыть. Отроки отбыли челном; мужики же затопили бани, стали мыться, собирать пожитки: лес — он вернее; в лесу ни злой, ни добрый не сыщет, ежели что…

Адмирал Нумерс рвал и метал: что с Ниеншанцем? Где Московские полки? Где шведские? Как смеют не отзываться лоцмана? Дикая северная река, не чета веселым шведским эльфам,[1] текла хмуро, глядела неприветливо — в туманах, в дыму каких-то далеких, неведомо чьих костров.

Адмирал не рискнул вводить в таковую узкость всю эскадру. Постояв пять суток, отрядил на разведку 24 пушки — шняву «Астрильда» и ботик «Гедан».

Суда пошли, но против устья Безымянного Ерика, на ночь глядя, оробели: темно, глухо, все небо в смутном зареве… Бросили якоря дожидаться утра. Ан, не дождались.

По полуночи, после проливного дождя с грозой, в густом тумане нивесть откуда налетели с двух сторон русские на лодках.

Первым на палубу «Астрильды» вскочил рослый гренадер с бешеными глазами, — неужто сам царь? Резались в темноте жестоко. Из семидесяти семи шведов сдались живыми только девятнадцать человек.

Нумерс утром за волосы схватился, — а что поделаешь? Пришлось отойти мористее, дабы блокировать невское устье с запада регулярно. Сколько ни думал, иного способа измыслить не успел.

Петр, сам еще не веря такому счастью, отпраздновав особо ему дорогую викторию, на радостях велел выбить в Москве медаль с изумленной надписью: «Небываемое бывает».

Теперь можно было браться за главное: остановиться у моря твердой ногой. Так и было учинено: 16 мая, как раз в самый Троицын день, когда по всей далекой Руси в каждой избе нежно и грустно пахли вянущие березки, а из окон мотались на вешнем ветру домотканные чистые полотенца, в этот день на малом островке Енисаари царь заступом собственноручно вырезал две длинных дерновины, положил оные крест-накрест и сказал: «Здесь быть городу». И так ему в тот миг хорош, так желанен показался малый этот остров, плоский, пустой, весь уже истоптанный солдатскими сапогами, что повелено было в «юрнале» боевых дел писать его «Люст-эландом» — Островом веселья.

Так начался над невской дельтой Петербург. Но, спрашивается, что же тут было до этого времени? А вот что.

Место это не было такой безлюдной пустыней, как нам иной раз кажется. Избы среди леса, «неведомого лучам в тумане спрятанного солнца», были не только «чухонскими», то есть финскими. Уже за сотни лет до Петра тут были русские селенья.

Там, где теперь шумят липы Летнего сада, при Безымянном Ерике — Фонтанке — ютилась деревенька Первушино. В том месте, где сейчас стоит Дворец пионеров, вдоль того же Безымянного Ерика тянулась деревня Усадица. Где площадь и Дворец Труда, — деревня Говгуево. На месте Буддийского храма в Старой деревне — сельцо Ушканово.

Самая крохотная деревенька — в четыре двора — расположилась около нынешней Александро-Невской Лавры. Имя у нее больше ее самой — Вихрово-Федорково.

Но особо богатые и крепкие поселки были разбросаны по реке Охте. Тут, в шведском городке Ниеншанце — Канцах, шла оживленная торговля между русскими и шведскими купцами. И русских жило тут, пожалуй, побольше, чем шведов.

Богатый новгородский посадник Тимофей Евстафьевич Грузов владел на Охте тридцатью дворами. Но судьба переменчива; в писцовых книгах 1500 года указано: «Те охтенские вотчины Тимошки Грузова, новугородца царь велел отдать воеводе Московскому Андрею Челяднину, а Фомин конец — князю Ивану Темке». А дальше значится: «И с того Фомина конца тот Темка князь имал на год 11 гривен деньгами, да шесть коробей хлеба, да шесть копен сена, да две с половиной бочки пива, да два с половиной барана, да четыре куры, да пять саженей дров». Не густо. Он с удовольствием «имал» бы больше, да у самих мужиков ничего не оставалось: ведь, кроме боярина, и казна тянула с них свою часть. Не дивно, что, когда сто лет спустя московский дьяк, приехав, произвел в тех местах «обыск», выяснилось, что на Охте-речке, «один двор запустел от „свейских немец“» (то есть от нападения шведов), один — от мора (заразной болезни), а два дома — «от безмерных податей и подвод».

Это на Охте. А верстах в десяти оттуда, на другом конце будущего великого города, там, где сейчас зеленеет Парк культуры и отдыха, на «стрелке» заросшего дубняком и черной ольхой низменного островка стоял охотничий домик шведских вельмож Делагарди. Сюда приезжали иной раз из далекой Сконии, из Упланда суровые вояки — позабавиться травлей лося или сходить на медведя. По вечерам над заливом горели костры, тускло светились окна; шведы чванились своими подвигами, потягивая из турьих рогов то свой родной горький эль, то сладкий русский мед и душистое можжевеловое плесковское пиво.

Так вот и шли дела, пока на Березовом, Заячьем и Лосьем островах не зазвенели весной 1703 года топоры и не покатилось над невскими просторами унылое, но и могучее: «Эй, ух-нем!» И спустя короткое время, говоря чудесными словами Алексея Николаевича Толстого, стал вокруг «город как город, еще невелик, но уже во всей обыкновенности».

На чем стоит Ленинград

Что говорят геологи?

В те дни, когда в Ленинграде еще только задумывали строить метро, многие не верили, что это возможно. Как? Метро в Ленинграде? Город стоит на болоте. Он, как сказал Пушкин, возник «из тьмы лесов, из топи блат»… Как же можно на этой топи, в жидком грунте приневских трясин прорыть многокилометровые туннели, возвести дворцы подземных станций, пустить поезда? В Москве — другое дело, там грунт твердый.

А метро построили. Но ведь Ленинград действительно стоит на болоте. Как же случилось, что туннели прорыты, подземные дворцы построены и по рельсам мчатся залитые электрическим светом поезда? Спросим об этом геологов: они лучше всех знают землю, на которой стоит наш город.

Не так уж давно, каких-нибудь полмиллиарда лет назад, — скажут геологи, — на том месте, где мы сейчас живем, простиралось неглубокое море, море кембрийской эры. Как все моря земли, оно жило своей морской жизнью: вздымало приливные волны, бурлило под ветром, билось прибоем в берега. Разумеется, в него впадали реки. Они несли с собой мельчайшие частицы голубоватого ила. Изо дня в день легкой дымкой опускался этот ил на каменистое дно моря. С годами, веками, тысячелетиями, миллионами лет его слой становился все толще, все плотнее и наконец превратился в трехсотметровую толщу синей кембрийской глины.

Неподалеку от Ленинграда, у станции Саблино, в береговых откосах реки Тосны там и здесь бросается в глаза среди желтоватых, серых, розовых слоев песчаника и известняка узкая голубая ленточка: то выступает из глубины земли кембрийская глина. Очень внимательный человек может разыскать полоску этой глины и внутри города, у самого уреза невских вод в Центральном парке культуры и отдыха, на Елагином острове; правда, тут она чуть видна.

Если ты ленинградец, — садись на велосипед и отправляйся к Пулковским холмам, к месту героических боев Великой Отечественной войны. И тут, в ямах по их склонам, увидишь кое-где слои кембрийской глины.

Когда пробивают скважину, чтобы заложить артезианский колодец, полая трубка бура поднимает на поверхность земли колонку глубинных слоев. Разглядывая ее, нетрудно узнать, что находится у нас под ногами далеко внизу, на глубине десятков и сотен метров. Можно узнать и точную последовательность пластов.

В Ленинграде много раз пробивали в земле глубокие, в несколько сот метров, подземные скважины. Выяснилось, что метров на пятьдесят вниз или около того у нас, и правда, лежит слой влажной, насыщенной водой, земли — липкой глины, песка, округлых камней-валунов. Это земля сравнительно молодая; ее сюда принесла река, притащил могучий ледник, который когда-то, спускаясь с норвежских и шведских гор, покрыл собой всю Европу. Часть этой земли отложилась на дне глубоких морей и озер; они плескались тут, когда великий ледник начал таять. Этой земле не больше полутора — двух миллионов лет; она ровесница мамонта.

вернуться

1

Эльф — река (шведск.)