– Не знаю, Акка, лучше ли; самниты живут по-своему; мы тоже должны жить по-своему.

– Нет, дед; у нас многие говорят, что по-нашему хуже. Нумитор все это мне рассказывал, и он тоже говорил, что так хуже, что пора все это отменить.

– Оттого-то его и невзлюбили в Альбе старшины. Нумитор скоро поймет, что лучше ли, хуже ли наши обычаи, – отменить в них ничего нельзя.

Они снова замолчали, больше не зная, о чем говорить, оба погруженные в грустное раздумье, какое всегда полнит душу дикарей, соприкоснувшихся с людьми более высокой культуры, какими для латинов тогда были самниты, этруски, сабины и др. соседи, населяющие Италию.

Между тем вечер настал вполне, темнота сгущалась; все умолкло в прибрежной равнине и отдаленных горах; все успокоилось на извилистых, кремнистых тропинках, протоптанных стадами, не слышно стало пастушьих шагов; молчали и дремлющие стада, пригнанные с пастбищ к хижинам обитателей поселка рамнов.

В воздухе не проносилось ни звука, ни дуновения. Неподвижно стояли близ циклопически-укрепленной усадьбы развесистые мирты, лавры и платаны; даже роса над рекою, видною вдали, как будто тоже дремала.

Из потемневшей пучины небес над холмами вырезался и засиял серп молодой луны; ее слабые лучи робко играли золотистыми блестками на прозрачной струе реки, точно купающаяся змейка со сверкающей чешуей.

Бесподобна была летняя, знойная, итальянская ночь над Тибром-Альбунеем в те времена; никакая грязь человеческих отбросов еще не мутила считаемых священными вод этой реки; пьяный гам не нарушал мирной тишины пастушеского селения.

Суровые пастухи Лациума и альбунейских холмов не знали никакой неги; их сон, длившийся с заката до восхода солнца, был крепок и безмятежен после целого дня сельских трудов. Они еще не знали никаких грез и мечтаний, никаких забав, прогоняющих сон, кроме очень редких ночных празднеств, к каким принадлежало человеческое жертвоприношение Цинтии и предстоявшее теперь торжество «смены царя».

В этот вечер все поселяне, не участвовавшие на сходке старшин в Альбе, завалились спать, как могли раньше, чтобы встать бодрыми к полуночи.

Их радости и муки, благодеяния и злодейства происходили так просто, так наивно, что вполне согласовывались с законами матери-природы, как свойственно всем дикарям.

Под лучами молодой луны неясно виднелись на отдаленном холме груды белых камней – развалины Сатурнии; ее цари Эвандр и Сатурн, так говорило преданье, покоились на острове реки, а поселок неизвестно когда и кем разорен; об этом тогда еще не сложилось занимательных мифов, а лишь носились, более правдоподобные, смутные преданья, которые пастухи от скуки слагали в песни.

Можно думать, что имя царя «Золотого Века» Сатурн означает «Век Сытости» от satus – сытый, saturus – наполненный, после которого, с оскудением плодородия, наступила надобность искать минеральные сокровища, и в Италии явилась медь, наступил «Медный Век» Энея (Aeneus), когда вместе с деньгами возникли из-за них прежде небывалые раздоры и набеги для грабежа.

К развалинам Сатурнии устремляла взоры Акка, размышляя, что туда, по направлению к ним, сейчас увезут ее ласкового деда.

Лежащий старик и его внучка при сгустившемся сумраке казались дремлющими в ожидании рокового момента разлуки, когда наступит необыкновенная ночь... ночь торжественная для всех соединенных племен Лациума... ночь смены царя.

Худые, слабые руки старца лежали на кудрявой голове девушки; его голова, тоже длиннокудрая, никогда не стриженная, очень редко чесанная и мазанная, понурилась на грудь, накрыв ее всю огромною, седою бородой.

Прока был одет, ради приема ожидаемых старшин, в новую белую сорочку из толстой холстины, ничем не вышитую, потому что не любил украшений, но ременный пояс его был с медным набором разнообразных блях, а на голове покрывала темя небольшая царская шапочка, круглая с узкой, усеченной вершиной; по ее черному фону валяной шерсти пестрели вышивки из мелко истолченных осколков раковин, разных семян и привозных, заморских стеклянных бус.

Прока лежал неподвижно, но не дремал, обуреваемый роем докучливых, грустных мыслей. Он с прощальным наслаждением вдыхал освежающую влажность ночного воздуха, бросая исподлобья мимолетные взоры то на луну, то на внучку, то на виднеющийся дом своей усадьбы, где он так счастливо прожил долгую жизнь и сел бы в могилу под его порогом гораздо менее скорбно, чем сядет совершенно неохотно на заброшенном, пустынном острове, посвященном самым уважаемым мертвецам Лациума.

ГЛАВА XIV

Решение старшин

Время ничем не измерялось у жителей Лациума; поэтому Прока не знал, много ли лет длилась его безмятежная, мирная жизнь, в течение которой он ничем не отличился, полагал, что точно так же мирно пройдет до добровольной или насильственной старческой кончины и жизнь его сыновей, внучат, правнуков.

Прока знал обычаи соседних иноплеменников, но ему и в мысль не приходила возможность нарушения установившихся традиций его потомством; ему казалось, что можно и должно жить только так, как живут в Лациуме; все чужое он игнорировал, как невозможное, непонятное.

Он не знал, сколько времени пролежал на камне, пока не почувствовал, что бок его устал и болит от неподвижной позы, руки затекли, перестали гладить голову внучки; он плохо видел и от сгустившейся вечерней темноты, и вообще от старческой слабости глаз, и от наполнявших их горючих слез неохотного расставанья с жизнью.

Пугало его не так сильно самое умерщвление, как обстановка этого торжества – удаление от дома и людей, к которым он привык, и целая процедура мрачных обрядов, какие совершат над ним при глазах всего народа.

Он намеревался перелечь на другой бок, когда Акка зашептала с тревогой:

– Дед!.. постой!.. я слышу... они идут.

И в страстном порыве печали она громко зарыдала, обняв старика.

– Дедушка!.. дедушка!.. для чего это надо?.. а если надо... нельзя... то хоть бы не увозили, а тут у нас, около этого камня...

– Отойди!.. – повелительно вымолвил старец, собрав все силы духа, в последний раз поцеловал и отстранил плачущую девушку, – будь тверда, Акка!.. заставь себя успокоиться!.. я хочу, чтоб ты спела мне на провожанье о подвигах царя Латина хорошим голосом без слез.

Сняв с дерева лиру, пастушка удалилась сзывать подруг для составления хора провожающих, а Прока увидел вдали множество горящих факелов. К нему шла огромная толпа. Впереди находились его сыновья и внук Лавз, подросток, уже начавший участвовать с его отцом Нумитором в народных сходках, хоть и без права голоса, вроде подручного прислужника отца, для навыка к общественным делам. Теперь Лавз был взят в число главных действующих лиц акта смены царя, тоже как прислужник, обязанный подавать старшим вещи, какими те нагрузили его плечи и руки.

Приземистый, похожий на Проку, некрасивый Нумитор был серьезен выражением лица, почти грустен, с трудом скрывая свои чувства.

Красавец Амулий казался перед ним великаном и тоже с трудом скрывал, но только не скорбь, а злорадство удачи. Этому человеку было чрезвычайно приятно глумиться над ближними, тешиться их страданьями; он наслаждался тем, что по его настояниям старшины заставили Нумитора говорить последнее увещание отцу, с которым тому так сильно не хотелось расстаться, – заставили говорить против его убеждений.

Но простоватый Амулий не замечал, что выразительные черты вдумчивого, умного Нумитора носили отпечаток какой-то затаенной идеи в течение всего времени сходки, точно он решил, если это окажется возможным, перевернуть кверху дном всю землю, чтоб поставить на своем, что он будет говорить то, к чему вынужден, но сделает что-то совсем другое, – сделает это, если б оно и казалось противным всем традициям богов и людей.

Как из япигов постепенно вышли латины, так и среди рамнов, в лице Нумитора зарождался будущий римлянин.

Ему не было дела ни до красоты своей наружности, ни до славы в чужих землях. Нумитор любил свой очаг, свой дом, свой поселок и был доволен, что отец избавил его от власти над остальным Лациумом, избавил от возни с чужими людьми, которым мог нравиться угодливый их вкусам Амулий, но горделивый царь рамнов не был бы люб.