– При себе… А что с этим делать? Возьмем с собой?

Кесслер понял, что говорят о нем: обер-лейтенант продолжал находиться к власовцам спиной и заполнять ящики из-под боеприпасов мусором.

– На кой шут он нам нужен? Если не уйдет куда-нибудь, то и его – тоже… Но сначала макаку. Терять, Гриша, нечего. В Россию нам никак нельзя, на куски порвут. А так, может еще повезет…

– Слушай, Сом, а может, нас не выдадут? Загонят куда-нибудь, отмотаем у них срок… Какая им выгода выдавать нас?

– Выдадут. Договоренность у них со Сталиным: тех, кто служил в РОА – выдавать в первую очередь. «Вышка» нам с тобой светит. Ну так что, ты согласен?

– Куда деваться?..

Эти двое разговаривали вполголоса, уверенные в том, что если их кто-то и услышит, то ничего не поймет, поэтому переговаривались они без особой опаски, как люди, уставшие от постоянного страха.

«Им терять действительно нечего… – подумал Кесслер. Чтобы ненароком не выдать того, что он понимает разговор власовцев, обер-лейтенант не стал поворачиваться в их сторону, он лихорадочно прокручивал в уме ситуацию и с напряжением посматривал вдоль длинного коридора, ожидая появления следователя и переводчика: те отсутствовали уже минут десять и в любой момент могли появиться. – Объяснять негру, что происходит, – долго и бесполезно, он действительно полусонный. Если эти двое что-то заподозрят, они могут кинуться… А вот когда следователь с переводчиком будут проходить мимо и поравняются со мной, мне надо будет их остановить и все рассказать».

То, что произошло потом, Кесслер не просчитал: сработал стереотип мышления – куда ушел, оттуда и придет. Но следователь с переводчиком появились с другого конца коридора. Кесслер даже не видел, как они вошли в кабинет.

– Сомов, проходите… – услышал позади себя обер-лейтенант: одного из власовцев приглашали войти.

Кесслер обернулся: тот, кого назвали Сомовым, уже входил в кабинет. Времени на дальнейшее обдумывание ситуации и принятие решения не было…

Когда власовец, оставшийся в коридоре, сделал шаг в сторону охранника, он невольно повернулся к Кесслеру спиной. Этого делать ему не следовало, но мысль о том, что сейчас ему предстоит заколоть конвоира, отключила инстинкт самосохранения: хладнокровно убить ножом человека, пусть даже врага, под силу далеко не каждому…

Для того чтобы подхватить из ящика с мусором обломок кирпича, в два прыжка преодолеть разделяющее их расстояние и со всей силы обрушить удар на голову власовцу, Кесслеру понадобилось не более двух секунд.

Все случилось так быстро и тихо, что конвоир сквозь дрему не понял, что произошло. Власовец еще не успел осесть на пол, как обер-лейтенант метнулся в кабинет.

Кесслер не успел. Когда он влетел в дверь, Сомов уже оттолкнул от себя обессилевшее тело переводчика и был готов ринуться на парализованного страхом следователя.

Власовец не ожидал такого развития событий, появление немца было для него полнейшей неожиданность, поэтому на долю секунды он остолбенел.

Используя силу инерции, обер-лейтенант перемахнул через стол и, упершись об него руками, что есть силы ударил обеими ногами власовца в грудь.

Удар получился такой силы, что Сомов буквально впечатался в сейф и, ударившись об него головой, сполз на пол уже бесчувственным.

– Прошу прощения, сэр, но у меня не было другого выхода… – глубоко вздохнув, обратился Кесслер к следователю на чистейшем английском языке, но договорить он не успел. Сильнейший удар прикладом по затылку, который нанес ему вбежавший негр-конвоир, выключил сознание обер-лейтенанта, словно погасил свет лампы.

Глава 7

Пакстон еще раз пересмотрел досье обер-лейтенанта Кесслера – протоколы допросов, собственноручные показания, перелистал офицерскую книжку, более внимательно перечитал послужной список, сопоставил его с данными оперативной проверки. Все правильно. Все сходится. За исключением одного: как после боев по обороне Зееловских высот в середине апреля, где погибли почти восемьдесят процентов защитников, в том числе и рота полка, входившего в состав 303?й пехотной дивизии, в которой обер-лейтенант командовал взводом, он, Кесслер, мог оказаться в Берлине и командовать штурмовой группой в составе полка полковника Клюге?

Сам Кесслер объяснял, что семнадцатого апреля вместе с остатками этого полка он отступил с Зееловских высот, а затем, уже в Берлине, после скоротечной перегруппировки был зачислен в него и получил под свое начало штурмовую группу.

Но свидетелей, могущих подтвердить это, в живых не осталось, а подтверждающих документов не было.

– Не забивайте себе голову, Чарльз, – посоветовал Пакстону один из коллег. – Там творилось такое, что удивительно не то, как он там оказался, а то, как ему посчастливилось оттуда выбраться. Просто парню повезло. А путаницы подобно этой, да и похлеще, чем эта, будет еще столько, что нам ее не распутать никогда. Да и зачем вам это надо? Какой-то обер-лейтенант вермахта… Таких, как он, – тысячи. Невелика птица, не генерал…

Пакстон вспомнил эти слова и усмехнулся: «Невелика птица, не генерал. Да уж… если бы не одно но… Если бы им не заинтересовались люди “конторы”, – подумал он и, поднявшись из-за стола, прошелся по кабинету. – Как мимо него, человека, владеющего английским и русским языками – ведь власовцев-то он понял, – прошли люди адмирала Канариса? И как могло случиться, что впоследствии им не заинтересовалось ведомство Шелленберга? Воевал на передовой? Ну и что?.. Стечение обстоятельств? Что ж, вполне допустимо. Или, может быть, он все-таки их человек? Но, судя по показаниям оберштурмбаннфюрера Гарднера, Кесслер случайно оказался с ним и вовсе не собирался покидать Берлин, а, напротив, был готов драться там до конца. Что-то здесь не то… Какая-то неувязка…»

Пакстон вернулся к столу, запер досье Кесслера в сейф и вышел из кабинета.

Несмотря на то что Кесслер пришел в себя и обрел способность ощущать окружающий мир, он ничем это не выдал и продолжал неподвижно лежать с закрытыми глазами. Ему необходимо было проверить свою память. То есть не только вспомнить события, предшествовавшие его беспамятству, а проверить и при необходимости восстановить память абсолютно, начиная с момента, когда человек помнит себя осознанно. Сейчас для Кесслера это было самым главным: вспомнить все.

Голова болела нестерпимо, затылок будто был расколот надвое, сильная тошнота затрудняла дыхание, шейные позвонки ломило так, словно они были зажаты в тиски. Но память не подвела, память работала четко.

Кесслер помнил не только события, произошедшие в коридоре и в кабинете следователя, он помнил все. Даже имена родителей той девочки, в которую был тайно влюблен в четырнадцатилетнем возрасте.

«Интересно, кто это меня так хорошо приложил сзади? Наверное, этот негр, больше некому, – лежа на спине, размышлял Кесслер. – От души постарался союзник. Еще бы немного, и голова разлетелась бы, как переспевший арбуз. Ну, легкую амнезию от тяжелого сотрясения мозга он мне обеспечил, за это ему даже спасибо, теперь при необходимости память можно сделать избирательной, но если он повредил мне шею или позвоночник, тогда дело дрянь».

Обер-лейтенант открыл глаза и попробовал повернуть голову: больно, но получилось. Он осторожно осмотрелся: небольшая чисто убранная комната, у кровати – прикроватная тумбочка, у стены – стол, застеленный светлой скатертью, два стула.

«После барачных нар – гостиница. Чем вызвано такое… уважение? Моими “подвигами”? Вряд ли только этим, хотя… почему бы и нет? Ладно, гадать не будем. Пока все складывается неплохо», – удовлетворенно подумал обер-лейтенант. Он попытался встать, не удалось: перед глазами все поплыло, в ушах зазвенел противный зуммер. Кесслер снова осторожно лег.

Врач, человек лет тридцати пяти, но уже с заметной проседью в реденьких волосах на голове, появился минут через двадцать: если велось скрытое наблюдение, пауза была выдержана выверенно. Он был словоохотлив, подчеркнуто вежлив и предупредителен, пожалуй, даже чересчур предупредителен; и это – к военнопленному вражеской армии… Проверив пульс и замерив давление, доктор мягко прощупал позвоночник, шею, поинтересовался, не тугая ли повязка на голове: обычный разговор при обычном медицинском осмотре, если бы не одно обстоятельство. С самого начала врач заговорил с Кесслером на английском языке. И сделал он это с само собой разумеющейся непринужденностью.