Остается, затылок от взгляда прикрыв руками,
бормотать на ходу «умерла, умерла», покуда
города рвут сырую сетчатку из грубой ткани,
дребезжа, как сдаваемая посуда.
(«Мысль о тебе удаляется, как разжалованная прислуга…» [III; 142])

«Геометрическое» мировидение Бродского, несомненно связанное с античной традицией (в том числе прежде всего с космологией платоновского «Тимея»), родственно и религиозно-философскому осмыслению математических фигур П. А. Флоренским.

«…С точки зрения современной физики мировое пространство эмпирическое и признается конечным, равно как и время — конечное, замкнутое в себе»,

— писал Флоренский[204]. И далее:

«…на границе Земли и Неба длина всякого тела делается равной нулю, масса бесконечна, а время его, со стороны наблюдаемое, — бесконечным. Иначе говоря, тело утрачивает свою протяженность, переходит в вечность и приобретает абсолютную устойчивость. Разве это не аристотелевские чистые формы? или, наконец, разве это не воинство небесное, — созерцаемое с Земли как звезды, но земным свойствам чуждое?

Так — на пределе, при β=0[205]. Но за пределом, при v>c время протекает в обратном смысле, п(отому) что следствие предшествует причине. Иначе говоря, здесь действующая причинность сменяется, — как и требует Аристотеле-Дантовская онтология, — причинностью конечною, телеологией, — и за границею предельных скоростей простирается царство целей. При этом длина и масса делаются мнимыми.

<…>

Выражаясь образно, а при конкретном понимании пространства — и не образно, можно сказать, что пространство ломается при скоростях, больших скорости света…»[206]

Бытие и инобытие зримо представлены в геометрических мнимостях:

«…провал геометрической фигуры означает вовсе не уничтожение ее, а именно ее переход на другую сторону поверхности и, следовательно, доступность существам, находящимся по ту сторону поверхности»[207].

Внимание к геометрическим, математическим «схемам», которым причастны вещи, к связям геометрии и философии времени роднит Бродского с Флоренским, но переживание и интерпретация этих связей — резко отличают. Телеологизм, принимаемый философом-священником, мучителен для поэта; для него это как бы детерминизм в квадрате[208]. А геометрическая схема вещи не приобщает предмет к вечности, а лишает своеобразия:

Вечер. Развалины геометрии.
Точка, оставшаяся от угла.
Вообще: чем дольше, тем беспредметнее.
Там раздеваются догола.
<…>
Это — комплекс статуи, слиться с теменью
согласной, внутренности скрепя.
Человек отличается только степенью
отчаянья от себя.
(«Вечер. Развалины геометрии…», 1987 [III; 136])

Звезда, светящаяся точка на границе двух миров, олицетворяет не только близость Другому, но и одиночество.

Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда.
Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,
на лежащего в яслях ребенка издалека,
из глубины Вселенной, с другого ее конца,
звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца.
(«Рождественская звезда», 1987 [III; 127])

«Небесное око» с Земли видится звездою, но, может быть, это взгляд не Другого, а самого земного «созерцателя», «Я» — поэта, одинокого и единственного в пустом космосе:

Но, как звезда через тыщу лет,
Не нужная никому,
что не так источает свет,
как поглощает тьму,
следуя дальше, чем тело, взгляд,
глаз, уходя вперед,
станет назад посылать подряд
все, что в себя вберет.
(«Полдень в комнате», II; 453)

Звезда у Бродского (кстати, постоянный образ его рождественских стихов) направляет нас не только к Евангельской Звезде Вифлеема, но и к платоновской седьмой сфере, и к звездному небу Канта. Но у Бродского звезда чаще всего единственна, посылаемая ею световая эманация (вещные архетипы или образы памяти) может остаться неувиденной. Она онтологически случайна. Это существование, оторвавшееся от сущности.

В поэзии Бродского нет посредника между Первоначалом и созерцателем. Ни мировой души, ни Демиурга Платона, ни иерархии неоплатоников, ни небесных сил Псевдо-Дионисия Ареопагита. Если в пространстве Бродского возникает ангел (напоминающий авиатора), он — лишь изъян на чистой плоскости неба. Между Вечностью и Временем нет зона, «временной вечности», связующего их звена. Остаются: Единое (Бог?), единичные вещи и одинокий человек. Это одиночество свободы, — но и интеллектуальной драмы.

Вещи не радуют глаз, потому что их существование проблематично, и они пугают своей мертвенной жизненностью:

Вещь, помещенная будучи, как в Аш —
два-О, в пространство, презирая риск,
пространство жаждет вытеснить; но ваш
глаз на полу не замечает брызг
пространства. Стул, что твой наполеон,
красуется сегодня, где вчерась.
<…>
Лишь воздух. Вас охватывает жуть.
Вам остается, в сущности, одно:
вскочив, его рывком перевернуть,
Но максимум, что обнажится — дно.
Фанера. Гвозди. Пыльные штыри.
Товар из вашей собственной ноздри.
<…>
Он превзойдет употребленьем гимн,
язык, вид мироздания, матрас.
Расшатан, он заменится другим,
и разницы не обнаружит глаз.
Затем что — голос вещ, а не зловещ —
материя конечна. Но не вещь.
(«Посвящается стулу», 1987 [III; 145–147])

Неизменяемость, вечность вещи — в ее сделанности, искусственности: вещи сконструированы по стандарту и потому полностью взаимозаменяемы, лишены лица (лишь в причастности мысли к человеку вещь может в какой-то мере одушевляться; таков, возможно, смысл фразы «…освещенная вещь обрастает чертами лица» — «Bagatelle», 1987 [III; 158]). Вещи как бы продолжают человека в пространстве, но и отчуждены от него, пугая своим подобием живому телу: «Тело, застыв, продлевает стул. / Выглядит, как кентавр» («Поддень в комнате» [II; 447])[209]. Именно сделанные вещи ощущаются современным сознанием, сознанием поэта XX века, знаками бессмертных и неподвижных идей-эйдосов: замысел и его реализация не замутнены колеблющейся и текучей материей, как в природе.

Для Бродского, обостренно чувствующего ценность каждой индивидуальности[210], тиражируемая, схематизированная вещь — страшна. Поэта отталкивает в ней не только застывшая, окостеневшая «схема», но и упругая, непрозрачная, чужеродная материя, сведенная к своим элементарным свойствам — плотности, твердости, объему; к атомам, заполняющим пустоту. И человек не может оставить след, заявить о своем присутствии в вещественном мире: