Таковы последние строки стихотворения Бродского, — отголосок пушкинских из стихотворения «Эхо» (1831):

    Ты внемлешь грохоту громов,
И гласу бури и валов,
И крику сельских пастухов —
          И шлешь ответ,
Тебе ж нет отзыва… Таков
          И ты, поэт!
(III; 214)

Бродский подхватывает близкий себе пушкинский мотив неуслышанности, затерянности поэта в мире.

Образ эха — инвариантный образ поэзии и эссеистики Бродского[588]. Серые цинковые волны Бродского, ассоциативно связанные со смертью (цинковый гроб), возможно, также восходят к Пушкину, но не к поэтическим сочинениям, а к «Капитанской дочке» (Бродский, как известно, был чрезвычайно внимательным и благодарным читателем Пушкина-прозаика)[589]. В «Капитанской дочке» встречается описание реки Яик, предшествующее приезду Гринева в Белогорскую крепость, пугачевщине и началу злоключений героя: «Река еще не замерзла, и ее свинцовые волны грустно чернели в однообразных берегах, покрытых белым снегом. За ними простирались киргизские степи. Я погрузился в размышления, большею частию печальные» (VI, 274). И стихотворение Бродского, и этот фрагмент «Капитанской дочки» сближает мотив однообразно-плоского пространства. Одновременно это стихотворение из цикла «Часть речи» — реплика в диалоге с Ходасевичем. Его первая строка полемически повторяет первую строку ходасевичевского стихотворения «Я родился в Москве. Я дыма…» (в редакции 1923 г.); начальные строки обоих стихотворений сближает не только совпадение лексики и сходство грамматических конструкций, но и enjambement. Ходасевич, по этническому происхождению полуполяк-полуеврей, упоминает о рождении в исконной русской столице Москве как о событии, дающем право считать и чувствовать себя русским поэтом. Бродский же подчеркивает свое родство с самым европейским городом России. Интересно, что, как и «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…», стихотворение Ходасевича завершается символичным напоминанием о Пушкине:

Вам нужен прах отчизны грубый,
А я где б ни был — шепчут мне
Арапские святые губы
О небывалой стороне.
(С. 295)

И Ходасевич, и Бродский обращаются к Пушкину. Но трезво-скептичный лирический герой Бродского, в отличие от героя Ходасевича, чужд надежд «о небывалой стороне»: все в мире удручающе похоже. В мире зримых вещей властвует закон эха.

Голос-волос Бродского ассоциируется с нитью Парки и с преемственностью, с единой тканью поэзии. Этот мотив перекликается с «Памятником» (1928) Ходасевича, которого, особенно на фоне традиции, восходящей к Горацию — Державину — Пушкину, отличает скромное сознание собственного места в поэзии:

Во мне конец, во мне начало.
Мной совершенное так мало!
(С. 254)

Но эта скромность сочетается с признанием своей органичности и незаменимости в русской поэзии: «Но все ж я прочное звено» — и завершается строками о будущем памятнике — «идоле двуликом» поэта (с. 254). У Бродского вместо признания собственной незначительности присутствует сознание своей незаметности, не-существования («если вьется вообще»)[590]. Цепь поэзии (метафора Ходасевича) крепче волоса (образ Бродского). Возможно, волос у Бродского имеет значение полемического переосмысления волоса из стихотворения Ходасевича «Улика», где волос на пиджаке лирического героя — свидетельство любовной встречи, получающей сверхреальный символический смысл. В стихах Бродского волос — не-свидетельство, не-знак вообще[591].

Входящее в цикл «Часть речи» стихотворение «…и при слове „грядущее“ из русского языка…» отсылает к пушкинским строкам из «Стихов, сочиненных ночью во время бессонницы»:

Ход часов лишь однозвучный
Раздается близ меня
Парки бабье лепетанье,
<…>
Жизни мышья беготня…
(III; 186)

Очевидная реминисценция из этого пушкинского текста есть в стихотворении Бродского «В твоих часах не только ход, но тишь…» (1963):

Так в ходиках: не только кот, но мышь,
они живут, должно быть, друг для друга.
Дрожат, скребутся, пугаются в днях.
Но их возня, грызня и неизбывность
почти что незаметна в деревнях.
(I; 267)[592]

Мышь у Бродского — субститут или метафорическое обозначение поэтического «Я». Это повторяющийся образ, воплощающийся в таких поэтических формулах, как душа — мышь, мышь, скребущаяся в печи, мышь — символ стороннего взгляда на мир из будущей эпохи:

душа твоя впоследствии как мышь.
(«Зофья (поэма)», 1962 [I; 180])
местность, куда, как мышь,
быстрый свой бег стремишь…
(«Песни счастливой зимы», 1964 [I; 307])
и слушать в сумраке ночном,
как в позвоночнике печном
разбушевалась мышь.
(«Как славно вечером в избе…», 1965 [I; 429])[593]
Я беснуюсь, как мышь в темноте сусека!
(«Речь о пролитом молоке», 1967 [II; 37])
<…> жил, в чужих воспоминаньях греясь,
                  как мышь в золе,
                            где хуже мыши
глодал петит родного словаря
<…>
Кирпичный будоражит позвоночник
                      печная мышь.
(«Разговор с небожителем», 1970 [II; 209, 213])
И останется торс, безымянная сумма мышц.
Через тысячу лет живущая в нише мышь с
ломаным когтем, не одолев гранит,
выйдя однажды вечером, пискнув, просеменит
через дорогу, чтоб не прийти в нору
в полночь. Ни поутру.
(«Торс», 1972 [II; 310])
Закат, выпуская из щели мышь,
вгрызается — каждый резец оскален —
в электрический сыр окраин,
в то, как строить способен лишь
способный все пережить термит.
(«В окрестностях Александрии», 1982 (III; 57–58])[594]