— Не пугайся, душа моя!

Прислонив к стене винтовку, легионер деликатно протянул руки, обнял и привлек к себе «молодку». В мгновение ока «молодка», как железными обручами, сжала романтического кавалера и повалила его в снег:

— Не пикни, гад, — тут тебе и могила!

«Молодка» говорила густым мужским голосом, и это обстоятельство повергло кавалера в ужас. Все его романтическое настроение и солдатский пыл как корова языком слизнула. Он только прошептал:

— Пан бог с нами, дух свенты!

— Не пан бог и не дух свенты, а взводный Букрей.

Часового отвели под липы. Красноармейцы и партизаны бросились во двор. Окружили дом и дворовый флигель, где кутили легионеры, поставившие свои винтовки в углу возле порога. Одновременно и в дом и во флигель ворвались красноармейцы и партизаны.

— Ни с места! — загремел Букрей, появившись в доме.

— Руки вверх! — крикнул дед Талаш, ворвавшись во флигель во главе своей команды.

Партизаны почти упирались штыками в легионеров. Те послушно подняли руки.

А в господском покое лишилась чувств стройная блондинка. Умолк рояль. Музыкант-офицер как сидел, так и застыл с руками на клавиатуре. Загремели тарелки и рюмки, сброшенные на пол перепуганными панами. А глаза их, полные ужаса, уставились на стальную щетину направленных на них красноармейских штыков и на темные дула наганов.

— Пшепадли![16] — шептали побелевшие губы красивого чернявого офицера-музыканта.

15

В ту же ночь пленных легионеров и офицеров (их было девять человек) усадили в парадные экипажи, на которых шляхтичи съехались на банкет по случаю «возрождения польского государства» и в честь белопольской армии. Под конвоем конных красноармейцев, оседлавших отобранных у легионеров коней, пленных отправили в деревню Высокая Рудня. Дарвидошка и один из партизан правили лошадьми. Дарвидошке довелось быть кучером как раз того экипажа, в котором сидел легионер, столь неудачно встретившийся с «молодкой». С молчаливой ненавистью поглядывал «кавалер» на своего предательского «свата», а «сват» только посмеивался да лихо погонял коней.

Приготовленные выпивка и закуска — а на них не поскупилась шляхта ради такого торжества — почти целиком попали в желудки красноармейцев и партизан. Закончив банкет и сделав запас на дорогу, отряд под командой Букрея двинулся в лес. Задерживаться тут на привале Букрей считал опасным. В фольварке оставили только нескольких часовых, которым приказано было определенное время никого не выпускать из фольварка. Гости сидели, как мыши под метлой, а стройная блондинка, забившись в уголок, с грустью и болью думала о том, как коротко и неверно счастье на земле; образ красивого молодого офицера-музыканта как живой стоял перед ее глазами.

Дед Талаш знал, где в мозырских лесах построены удобные шалаши для смолокуров, работавших там летом.

Сюда и повел он красноармейцев и партизан. Сюда же должны были прийти, закончив дела в Веркутье, и Куприянчик с частью красноармейцев, оставшихся в фольварке. Дед Талаш поручил Куприянчику быть проводником и провести красноармейцев к шалашам смолокуров.

Шалашей было три. Стояли они меж стройных стволов глухой, дикой пущи, куда редко заглядывал людской глаз. Вокруг шалаша густо-густо разросся молодой кустистый ельник. Четыре крепких столба по углам, четыре толстые жерди, прилаженные к столбам, и целая сетка прутьев, плотно и густо оплетенных еловыми ветками, — таковы были шалаши смолокуров. Стояли они тут уже с давнего времени. Зеленые иглы еловых веток высохли и осыпались, устлав земляной пол шалашей толстым рыхлым слоем.

Партизаны расчистили снег, подготовили место для костра. Красноармейцы живо нанесли хворосту, развели костер. Приветливо загудел огонь, золотыми бликами заиграл на толстых шершавых стволах, на зелени курчавых елок, на шинелях и на лицах красноармейцев и партизан. Затаенная тишина зимней омертвелой пущи была нарушена приходом этих суровых людей, нашедших тут себе пристанище для ночного отдыха. Кругом суетились люди. Кто таскал хворост и подбрасывал его в огонь; кто стоял возле костра в позе человека, достигшего наивысшего счастья, и грелся, подставляя огню то один бок, то другой, то спину; кто осматривал шалаши, выбирая уютное местечко для усталого тела, а кто сколачивал возле огня принесенные бревна — мастерили из них нечто вроде лавки или полатей, чтобы люди могли удобней устроиться на ночь.

Заняв «позиции» возле костра, где кому довелось, жмурясь от дыма и вытирая слезы загрубевшими ладонями, красноармейцы и партизаны вспоминали события этой ночи. Все разговоры и шутки вертелись вокруг Букрея в роли «молодки».

Букрей с тихой усмешкой слушал эти разговоры, то и дело поворачивая свое крупное лицо с жесткими колючими усами то к одному, то к другому из шутников, и добродушно посмеивался, вставляя изредка свое увесистое слово, вызывавшее общий смех. В эту ночь взводный Букрей приобрел широкую известность «красноармейской молодки».

— Только вы, черти, не рассказывайте в полку, а то, пожалуй, так и прозовут меня «красноармейской молодкой».

Дружный хохот послышался в ответ на это предупреждение. И нельзя было не смеяться, глядя на пышную фигуру Букрея. Он сидел на бревнах возле огня, накинув поверх солдатской шинели необъятную, еще более широкую, чем он сам, панскую шубу с огромным воротником. В этой шубе Букрей с его жесткими, колючими усами был похож на важного польского магната.

По поводу этой шубы Букрей произнес речь перед своими бойцами. Он категорически осуждал всякое присвоение чужого имущества где бы то ни было, особенно на войне. Но взять у врага то, что тебе необходимо в боевой походной жизни, разрешается.

Любопытную и живописную сцену представлял собой этот ночлег красноармейцев и партизан в дикой пуще старого леса. Сурово и мрачно зияли темные входы шалашей, точно пасти диких чудовищ. Бойцы лежали в самых разнообразных и причудливых позах у костра и в шалашах. Люди бывалые, знающие трудности походов зимой, они запаслись одеждой в фольварке Веркутье, предвидя, что им придется провести ночь на морозе в лесу. Были тут и дерюжки, и рогожки, и мешки, и разное другое барахло, пригодившееся в этих необычных условиях для ночлега в зимнем лесу.

Дед Талаш держался в стороне от веселого шума, разговоров, смеха и шуток людей, нашедших уютное пристанище возле огня. Его старая голова была занята беспокойными, неотвязными мыслями о завтрашнем вечере, о встрече с Мартыном Рылем и обо всем том, что было связано с этим походом. В центре его мыслей неизменно стоял Панас. Пока хлопец остается в неволе, не будет дед Талаш знать покоя.

Дед устроился на куче хвороста, прикрытого густым слоем еловых веток. На этой куче и прилег он, чтобы немного отдохнуть и не показать весело настроенным красноармейцам своей озабоченности и тревоги. Огонь пригревал его сбоку, а сверху грела волчья шкура, и дед скоро заснул, а мысли его, вырвавшись из-под контроля, текли и текли, сплетаясь в самые причудливые узоры.

И приснилась ему сцена с диким кабаном. Только кабаном был теперь сам дед Талаш. Страшный волк нападал на деда и бил его хвостом по лицу. Дед схватил волка за хвост и стукнул его головой о дуб. Но волку от этого ничего не сделалось. Он повернул голову к деду, посмотрел на него хитрыми глазами и оскалился в приступе чудовищного смеха. Гнев охватил деда, он еще раз схватил волка, размахнулся, чтобы крепче стукнуть им о дерево, но волк вдруг разорвался, в руках деда остался только его хвост, а сам серый отлетел и упал в снег. Смотрит дед Талаш — из снега вместо волка поднимается Панас, смотрит на отца грустными глазами и говорит: «За что ты бьешь меня, тата?»

Дед просыпается. Сердце его сильно бьется в груди, и весь он дрожит. Этот сон оставляет такой неприятный и горький осадок… «Тьфу!» — плюет дед Талаш и отбрасывает волчью шкуру, садится на кучу хвороста и оглядывается вокруг, а сердце его щемит от боли по Панасу. «Сынок мой, сынок!» — шепчет дед Талаш.