Обернувшись лицом к оставшимся внизу участникам и зрителям обряда, он произнес длинную речь, в которой повторил все, сказанное им при отсылке фециалов, прибавив их рассказы о дурном приеме этого посольства у этрусков, и перечислив все причины, ссылаясь и на желание народа, выраженное в сенате и на комициях, заключил речь изъявлением своей воли:

– Вследствие всего этого я решил начать с этрусками войну!..

Военачальники, жрецы и народ не огласили рощи кликами, а лишь тихо, мрачно отозвались одним словом:

– Да будет!.. (Ita!) Так!.. Да!..

Поданным ему ключом царь отпер вход Янусова храма и сильно толкнул внутрь его двери, отчего обе половинки широко раскрылись, но одна от реактивного сопротивления заржавевшией петли или покоробившись от сырости, или от иной причины, затворилась обратно.

– Дело не дойдет до битвы! – шепнул Спурию Турн. – Этруски покорятся, а я употреблю все силы склонить царя к милосердию. Мой зять Авфидий, ты знаешь... я боюсь за сестру...

Но говорить дальше ему не пришлось.

Царь дал знак и все пошли к нему приносить жертву Янусу, проходя полуотворенною дверью, так как поступать наперекор «воле бога», выраженной сопротивлением дверной створки, было нельзя.

– Если бы обе половинки захлопнулись обратно, Сервий ни за что не согласился бы воевать, – шепнул своему слуге Брут, толокшийся в задних рядах. – Если бы Тарквиний этого не хотел, он легко уговорил бы Клуилия положить камешки к стене.

После жертвоприношения в храме, куда низшая братия оруженосцев, декурионов и даже сотников не допущена, Сервий вручил Тарквинию символы его звания правителя, состоявшие из жезла, связки палок с воткнутым топором, особого покроя мантии и повязки, похожей на царскую.

Выведя его из храма, обнимая левою рукою, царь указал правою на него народу:

– Квириты, вот ваш правитель; повинуйтесь ему, как мне, пока я отсутствую!

На это последовал, как и в первый раз, краткий отзыв:

– Ita!.. (да будет так!..)[8].

И все тихо разошлись к приготовленным местам пировать по случаю объявления войны.

Вино, конечно, в конце обеда развязало бы языки говорунам, спорщикам, рассказчикам, и пир мог был завершиться катастрофой, подобной смерти Вулкация-отца на тризне, но начавшаяся гроза с жестоким ливнем разогнала публику из священной рощи.

Багровый круг осеннего солнца скоро погас, утонув в пучинах мрачной тучи; стелящийся перед дурною погодою дым разъедал глаза пирующих.

– Ты уговорил меня склонить через Тарквиния царя к мести этрускам, – говорил Брут Спурию, уходя домой. – Если бы я знал...

– Что? – спросил тот тревожно.

– Если бы знал, что предвещают эти зловещие приметы...

– Да... веет чем-то нехорошим.

– Здесь веет всеобщею гибелью, мой добрый друг.

ГЛАВА XI

Палатинский грот

После отбытия царя с римской знатью из храма и рощи, фламин Януса Тулл Клуилий долго шептался под мрачными сводами этого здания со своим другом фламином Юпитера Руфом и его родственником Квинтом Бибакулом.

Снаружи храма, сидя на ступеньках крыльца, дожидался окончания этого совета Марк Вулкаций.

Иззябший на холодном ветру, измоченный проливным дождем, бледный, исхудалый юноша напрасно старался согреться закутыванием в черный суконный плащ, ежился и дрожал, проклиная со скрежетом зубовным совещавшихся стариков, не смея ни проникнуть к ним без зова, ни уйти домой без их разрешения.

Уже наступал вечер, когда Руф наконец вышел ко внуку и дал приказания, после чего тот встал и пошел.

Дождь мочил его; ветер пронизывал до костей; желающий себе скорейшей смерти юноша апатично относился к этой слякоти римского ноября, пока не услышал сзади себя чьи-то шаги; за ним кто-то гонится. Вулкаций, оглянувшись, узнал Диркею.

– Чего тебе надо? – сказал он своей отвергнутой конкубине желчным, тоскливым тоном. – Я ведь сказал наотрез, что между мною и тобою все кончено.

– Марк, куда идешь ты? – спросила Сивилла, как будто не слышав его окрика.

Ее голос мрачно прозвучал, гулко отозвавшись эхом в слуховых окнах домов города.

Вулкаций не ответил, ускорив шаги. Ускорила шаги и Диркея. Молча спустились они с Яникула, молча и быстро поднялись по нескольким виям, ведущим к Палатину.

На улицах Рима уже было пусто, темно: граждане лишь кое-где ужинали с освещенными окнами и эти редкие тусклые лампы-лючерны простонародья уныло мерцали, не разгоняя мглы тумана римской осени.

Случалось, лица идущих обдавала внезапно горячая струя воздуха из окна кухни или булочной, причем едва не тушила факел, которым молодой человек освещал себе дорогу.

– Я догадалась, Марк, что ты идешь на Палантин, – заговорила снова Диркея, но Вулкаций не отвечал ей, ускоряя шаг, так что эта женщина едва поспевала за ним.

У одного казенного склада часовой окликнул их.

– Кто идет?

– Сивилла, – ответила Диркея.

– Стой! Кто ты?

Но у нее было такое страшное лицо с горящими глазами вне орбит, с растрепанными волосами, космы которых походили на змеи, что часовой, как от Медузы, зажал себе глаза с глухим криком ужаса.

Вулкаций и Диркея свернули оттуда влево по переулку, ведущему на Тибр, и вскоре очутились в прибрежной местности, поросшей кустарником.

Пред ними высился холм Палатина, тогда еще далеко не весь застроенный домами римской знати, а напротив, изобиловавший дикими пустырями, где днем бродили свиньи, козы и домашняя птица, а ночью ютились бродяги, бездомные собаки и разные гады.

Там было совсем темно; Вулкаций, усталый, продрогший, голодный, стал спотыкаться, еле двигаясь вперед. Диркея положила ему на плечо свою руку.

– Ты изнемог, Марк?

Он сбросил ее руку, терзаясь угрызениями совести за обольщение этой женщины, но не в силах любить ее. Его кольнуло в сердце при ее прикосновении.

– Нет, я не изнемог, – возразил он и зашагал быстрее, собравши последние силы.

В темноте безлунной, ненастной ночи они пробирались сквозь чащу кустов по пустырям тибрского берега.

Вулкаций отчасти верил в колдовскую силу своей отвергнутой конкубины; он ненавидел Диркею и боялся ее; ему мерещилось в ужасе от ее близости, будто верхушки деревьев кивают с приветом колдунье, мерещились на их ветвях совы, вампиры, змеи. Он, наконец, остановился, выбившись из сил.

– Я догадалась, Марк, куда и зачем ты идешь! – сказала Сивилла и сжала ему руку так крепко, что он вздрогнул от боли, но ничего не ответил. – Марк! – продолжала она настойчиво. – Ты идешь к Инве?.. Зачем?.. Опять приказ господина?.. Марк, покинь твоего деда!

Он вздохнул с такою интонацией, что как будто хотел сказать: «я сам хотел бы его покинуть, да не могу».

– Нельзя? – допытывалась Сивилла. – Отчего нельзя, Марк? Ты не связан с родом твоего деда до такой степени, как Виргиний; теперь, после смерти отца, ты можешь стать на отдельное хозяйство; ведь, фламин тебе дед материнский, а не отцовский. Ты считался мальчиком при отце и должен был выполнять все приказы старших; теперь ты сам себе старший, сам можешь завести отдельную семью...

– Взявши тебя вместо жены? – холодно-насмешливо проворчал он сквозь зубы, которые стучали у него от холода и нервной дрожи.

Диркея не ответила, в свою очередь насупившись, поняв, что дала юноше совет против себя, так как жениться, даже в форме законного конкубината, он на ней не мог: раба вступала в брак только с дозволения господина, а Руф этого не разрешил бы ни за что на свете, да и сам Вулкаций не взял бы Диркею уже надоевшую ему.

Они молча подвигались вперед по холмистой местности Рима, спускаясь и поднимаясь среди непроглядной тьмы густого тумана, не разгоняемой тусклым восковым факелом.

В воздухе висела пронизывающая сырость, порывы холодного ветра, налетая со снежных апеннинских вершин, проносились со свистом и треском в деревьях. Яркая молния зимней итальянской грозы освещала на мгновение окрестность; при одном из таких ее сверканий идущие увидели невдалеке от себя зияющее устье огромной пещеры.

вернуться

8

Найденные археологами надписи доказывают, что в эту эпоху латинский язык довольно сильно отличался от позднейших времен, как орфографией, так и произношением слов, но в главной сущности был таким же.