– Петя, ты ври, но не завирайся. Ведешь себя, как ветеран на встрече в домоуправлении… Что было с Эльзой?
– Когда Поддубному вкатили строгача, он на нее смотреть спокойно уже не мог. Списали в подшефную школу, Там она дала прикурить пионерам. Перевели в зверинец. Говорят, медведь, который ездит на мотоцикле в труппе Филатова, ее родной внук. Если теперешние разговоры о наследственности соответствуют природе вещей, то рано или поздно этот мотоциклист заедет на купол цирка и плюхнется оттуда на флотского офицера, чтобы отомстить за бабушку. Я лично в цирк не хожу уже двадцать лет, хотя давным-давно демобилизовался.
Петр Иванович Ниточкин к вопросу квазидураков
(рассказ)
Четверть века назад, когда мы с Пескаревым вместе плавали на зверобойной шхуне "Тюлень" по Беломорью, Елпидифор еще был Электроном. В каюте третьего помощника капитана Электрона Пескарева на столе были сооружены из спичек миниатюрные виселицы, на которых он вешал в петли, сплетенные из собственных волос, тараканов-пруссаков.
Любопытствующим поморам Электрон объяснял, что это как бы эсэсовцы, а вешает он их потому, что не до конца свел с ними счеты, когда партизанил в дебрях Псковской области. В какие бы то ни было его военные подвиги я не очень верил, ибо мы были одногодками и войну встречали отроками. Но на поморов, которые оккупации вообще не видели и не нюхали, партизанское прошлое Электрона производило сильное впечатление. И потому у нас не переводилась свежая рыбка.
Виселицы Электрона ("шибеницы" на псковском наречии) были сделаны с дотошностью в деталях, заставляющих живо вспоминать лесковского Левшу.
Внешне Пескарев в унисон с фамилией смахивал на рыбу. Лоб его скашивался назад, а нижняя губа выпячивалась. Но так как черты лица были крупные, то походил он уже не на мелкую рыбешку-пескаря, а на морского окуня или даже тунца.
В отличие от большинства истинных русаков, которые после деда в своем прошлом знают сразу Адама, наш Пескарев прослеживал родословную аж с пугачевских времен. Дальний предок его был приказчиком у зверя-помещика на Арзамасщине и чуть было не угодил на шибеницу бунтовщиков вместе с хозяином, но уцелел и перебрался подальше от ужасных воспоминаний в псковскую вотчину хозяина. Эти сведения мы выудили из Электрона, когда попали в туман на подходе к Кольскому заливу и поставили зверобойную шхуну "Тюлень" на якорь посередине Могильного рейда, и наш третий помощник в первый и последний раз в жизни попробовал старой браги, и язык у него вдруг раскрутился, как турбина на атомной электростанции.
Вообще-то пил он мало, язычок держал на коротком поводке и на приглашение выпить обычно отвечал отказом, замечая, что "если хочешь в жизни проиграть, можешь рюмку принимать". Из чего видно, что уже тогда Пескарев настраивал себя на выигрыш в жизни. Но под влиянием самодельной браги Электрон пустился в такие откровения, что потом у меня болели мышцы брюшного пресса – так мы хохотали, включая Старца, шестидесятипятилетнего капитана шхуны, бывшего соловецкого монаха.
Окосевший Электрон бесстрашно наскакивал на капитана, укоряя того религиозным прошлым. Как оказалось, отец самого Электрона Фаддей Пескарев – был первым активистом общества безбожников на Псковщине и знаменитым верхолазом-спецом по сбрасыванию колоколов с колоколен. В тысяча девятьсот двадцать девятом году Фаддей сорвался с очередной колокольни вместе с очередным вечевым колоколом. Спас отчаянно воинствующего безбожника большой куст бесхозной бузины. Жена Фаддея в этот момент была беременна на седьмом месяце и от страха и переживаний за мужа досрочно родила двойню.
Чудом спасшийся счастливый отец Фаддей Пескарев недоношенную дочь назвал Бузиной, а недоношенного наследника – Электроном.
Все это Электрон выдал нам сквозь слезы. Атомное имя отравляло ему существование, и в поварской школе, куца он сперва попал из партизан, и в средней мореходке.
Смешливый, как большинство монахов, капитан сквозь стон и хрюканье сообщил всем нам, что однажды ему удалось способствовать изменению фамилии четвертого механика Пузикова или Пупикова на Сикорского, и велел принести судовой журнал.
Я принес черновой. Но капитан велел принести чистовой. И властью, не данной ему Уставом морского флота, совершил обряд перекрещения Электрона в Елпидифора, указав в вахтенном журнале широту, долготу, судовое время и отсчет лага. Тут я ему сказал, что мы стоим на якоре и лаг не работает. Тогда Старец записал в журнал длину отданной якорной цепи в смычках и отметил еще, что грунт в той точке, где третий штурман Пескарев сменил имя, – мелкая ракушка и голубая глина.
Назавтра, когда мы с чугунными колоколами вместо голов ошвартовались в Кольском поселке Дровяное, Пескарев тихой сапой сделал выписку из журнала, прихлопнул судовой печатью и на первом же рейсовом катере отправился в мурманский загс, прихватив мешочек с двумя килограммами чеснока – материнский гостинец из деревни.
Что в загсе сработало: дремучее "написано пером, не вырубишь топором" или дефицитный на севере в начале пятидесятых годов чеснок – неизвестно, но в Дровяное Электрон вернулся Елпидифором.
Старец по этому поводу заметил, что государству рабочих и крестьян содержание таких типов, как Пескарев, слава богу, обходится недорого: их можно прокормить хреном и редькой даже без приправы из постного масла – о чем говорит вековой опыт существования юродивых на Руси, но лично он, капитан зверобойной шхуны "Тюлень", предпочитает встретить один на один гималайскую медведицу, только что лишившуюся детей, нежели плавать дальше с Елпидифором, пока тот не пройдет специализированного обследования в психодиспансере.
Следующий раз судьба свела меня с Елпидифором на сухогрузе "Клязьма". Мы плавали по Балтике, а иногда выбирались и до Лондона. Я был старшим помощником капитана и заканчивал заочно Высшую мореходку. Елпидифор был третьим помощником: корректировал карты и насчитывал зарплату для экипажа – и то и другое трудно выносимые занятия для зрелого дяди. Но Елпидифор нес бремя напрочь не получившейся карьеры безропотно, чем умилял меня, вызывал с моей стороны стремление затушевать нашу служебно-производственную разницу некоторым попустительством его слабостям, хотя особых слабостей, кроме обычной непроходимой глупости, за Пескаревым и не числилось. Ношение третьим штурманом, например калош – он носил их на судне и на берегу – можно считать не слабостью, а странностью.
Калоши Елпидифор Фаддеич завел в начале шестидесятых годов. Яростные насмешки и поругания со стороны молодых, англизированных штурманов он сносил без всякого раздражения и напряжения, наоборот, тихо-затаенно гордясь тем наглым вызовом, который бросали его калоши в лицо атомно-техническому веку.
Другой странностью Елпидифора была любовь к писателю Мельникову-Печерскому. На мой прямой вопрос о том, чем его привлекает скучный Мельников, Пескарев ответил, что уважает Печерского за "евонную обстоятельность и спокой". "Евонную" и "спокой" Елпидифор употреблял намеренно, умея говорить правильно и чисто. Этим он меня иногда особенно умилял. В "евонной" и в калошах проявлялась самобытность природы Елпидифора. И если меня она умиляла, то у матросов, например, вызывала бурное одобрение. Ведь ослиное упорство в какой-нибудь мелочи всегда пользовалось и пользуется в нашем непоследовательном и взбалмошном народе устойчивым спросом, особенно если оно еще смешивается с какой-нибудь рациональностью, то есть явной, зримой выгодой – сухие ноги, сохранность ботинок, защита от электротока.
Помню, как однажды я взял у Елпидифора "ФЭД", чтобы сфотографироваться у памятника Нельсону на Трафальгарской площади, и испортил пленкопротяжный механизм. Елпидифор поломку воспринял болезненно, причитал минут пять, что вот ведь какая незадачи: "ФЭД" у него уже двадцать лет скоро, и всегда служил верой-правдой, но стоило отдать в чужие руки разок и…Закончил же причитания совершенно неожиданное не без мягко-укоряющего юмора: