Около семи я поднялся в рубку.

Океан из черного начинал перекрашиваться в сиреневый, именно в сиреневый: как будто господь размешал в воде миллиард тонн лепестков сирени. И все вокруг замерло в мглисто-томительно-спокойном ожидании нового дня. Только по бумерангу моста все чаще и чаще мелькали фары проснувшихся автомобилей, а вода, наоборот, вовсе уснула утренним мгновенным и сладким, как запах сирени, сном – океан заштилел.

Мы выбрали якорь, причем с далекого носа четко доносился перестук-перегрохот якорных звеньев. И судно послушно нацелилось на центр моста, под обманчивую легкость центрального пролета.

Солнце взошло над профилем Бруклина ровно в восемь. Оно было припухшим, как губы уставшей от любви красавицы. Но свет его был нежен от дымки, как ее утренний взгляд, и такой же умиротворенный. Весь огромный Нью-Йорк пропитался благодарностью к мирозданию и тихо парил в неподвижном, штилевом воздухе.

Лоцман попросил поднять флаги "М" и "Джи". Я послал рулевого на фалы, а сам подменил его – стал на руль. Было приятно стоять на руле, когда огромное судно несет себя под мост, а вокруг – Нью-Йорк. Справа по носу возникали из утренней дымки небоскребы Манхэттена. Они были прозрачными, бесплотными. Розовое и чуть зеленоватое небо обвивало их, как сари. Левее завиделся островок Либерти со статуей Свободы, он был еще далек, нам предстояло свернуть к причалам Бруклина, не доходя до него. Статуя Свободы в бинокль напоминала цветом окислившуюся бронзу и медь всех старых памятников мира, над которыми потрудились тысячи поколений голубей или чаек.

Солнце взлетало быстро, обращенные к нему грани манхэттенских небоскребов вдруг прочертились, алыми вертикальными отблесками, но все равно не обретали веса. Тяжелый и тяжкий город продолжал витать в воздухе. Он был не только красив, он был прекрасен в это раннее утро. И небоскребы Манхэттена глядели на плывущие корабли, как пирамиды на французских солдатиков.

У длинной и плоской автомашины, опершись рукой в желтой перчатке на открытую дверцу, стоял на причале номер семь молодой человек и попыхивал трубкой.

– Хэлло! – крикнул он мне. – Пожалуй, это ты, а?

– Это я! А ты это, пожалуй, ты, а? – ответил я.

– Моя жена Пэн катается на катке Лувер Плейз, – сообщил он, хлопая меня по плечу в самой американской – размашистой – манере.

– О'кэй! – сказал я.

– Сейчас поедем за моей женой Пэн на Лувер Плейз. Как Атлантика, дружище?

– Всю дорогу от Европы – прямо между глаз до десяти баллов. Зато ваш Нью-Йорк встретил нежностью.

– Ты легко одет. Не простудишься? Здесь зима.

– Ваша зима какая-то неубедительная.

– Потому мы с Пэн завтра улетаем в Найроби. Садись! – сказал он. И я с удовольствием забрался в машину, где было тепло и пахло трубочным табаком.

– Моей Пэн уже двадцать шесть, но она все еще совсем молоденькая, – сказал он, усаживаясь за руль. – Я живу с ней уже семь лет и очень ее люблю. Сейчас она катается на коньках на Лувер Плейз, а все на нее смотрят. Не очень-то я люблю, когда все на нее пялятся. Сколько у тебя времени?

– В двадцать уже снимаемся.

– Тогда надо торопиться, – решил он, и мы поехали.

– Неужели ты сам так хорошо выучил язык? – спросил я.

– Я знаю десять языков, дружище. Ничто мне так легко не дается, как языки. "Ты – попугай, дружище!" – так мне сказал Вася Аксенов. А Пэн русская. Третье поколение русских американцев. Ее зовут Пенелопа, но мне больше нравится Пэн. А ты как находишь? Мы а ней, как Ромео и Джульетта – очень любим друг друга. Я даже не знаю, что стал бы делать, если бы не было на белом свете Пэн, которая сейчас катается на коньках.

– Тебе повезло, – сказал я.

Он молчал, потому что у выезда с причала номер семь скопилось много грузовиков с прицепами, и было сложно маневрировать. А я подумал, что вечно хочу спать, как только оказываюсь на чужом берегу. И еще подумал, что Нью-Йорк ничем не отличается от других портовых городов, когда глядишь в упор, близко. Еще меня немного беспокоили разные судовые дела, которые я бросил ради встречи с Адамом.

– Да, даже и не знаю, что стал бы с собой делать, если бы не было Пэн, – задумчиво повторил Адам, когда мы выбрались из автомобильной каши. – Пожалуй, я не написал бы без моей Пэн ни единой строчки.

– Тебе повезло, – повторил я.

– Да, очень, – согласился он.

Не было в нем ни капельки того нахальства, которое мне почудилось при разговоре по телефону. Наоборот, он выглядел большим, но не очень защищенным.

– Где мы едем, дружище? – спросил я.

– Где-то в Бруклине. Я его совсем не знаю. Пожалуй, я здесь первый раз. Вот когда мы возьмем Пэн, она будет тебе обо всем рассказывать. Пэн все знает, что надо рассказывать иностранцу в Америке. Я даже и не знаю, что стал бы с тобой делать, если бы не было Пэн, которая катается на коньках возле большой зеленой елки на катке Лувер Плейз.

– Как идут твои литературные дела? – спросил я. – Очень хорошо! Я даже сам не понимаю, почему они идут так хорошо! Вероятно, они идут так хорошо потому, что мне на них наплевать, если меня ждет Пэн на катке возле зеленой елки и где все на нее пялятся…

– Если Одиссей еще раз повторит про Пенелопу, которая катается на катке Лувер Плейз и так далее, – пробормотал я, – то, пожалуй, придется сильно дернуть его за ухо: руки у тебя заняты, и я ничем не буду рисковать…

– Вот это да! – ухмыльнулся он и на всякий случай пихнул меня в плечо огромной лапой в желтой перчатке, отодвинув к дверце. Машина была широкая и между нами образовалось полутораметровое пространство.

– Вот это да! – сказал я. – Ты все-таки поосторожнее!

– Она тебе понравится. Можешь мне верить, – сказал он. – Я ведь на самом деле знать не знаю, что стал бы делать в этом дурацком мире, если бы не было моей любимой Пэн!

Мы вырулили на Бруклинский мост. Это заклепочный мост. Таких в мире уже пруд пруди. А вот небоскребы Манхэттена продолжали мне нравиться – они остаются легкими и элегантными даже вблизи – так уж они устроены.

Каток Лувер Плейз в центре Манхэттена в каменном четырехугольном углублении. Этакий сухой плавательный бассейн с дном из искусственного льда. В изголовье катка стояла огромная елка, окруженная строительными лесами. По лесам ползали рабочие в касках и монтировали электророждественскую аппаратуру. Зеваки глядели на рабочих снизу вверх, а на катающихся сверху вниз. Катающиеся – их было всего человек двадцать – после каждого своего пируэта или удачного па поглядывали на зевак со дна бассейна. Все старались кататься в манере профессиональных фигуристов, но всем это плоховато удавалось. Чем-то они напоминали замороженных рыб на горячей сковородке.

Кроме, конечно, Пэн.

Она была в коротенькой красной юбочке, золотой жакетке и золотой шляпке с черным пером. Зеленовато-стальной лед служил ей отличным фоном.

– Пэн! – крикнул Адам. – Пэн! Я привез русского! Он уже хотел стукнуть мне в ухо! Пэн, иди поскорее переоденься и спаси меня от русского.

Она помахала ручкой и завертелась волчком, как вертятся все фигуристы под телекамерами, когда ставят точку в программе. У меня кружится голова даже просто смотреть на них в эти финальные мгновения.

– Ходить сюда – плохой тон, – объяснил Адам, – но мы с Пэн не обращаем внимания на такие вещи. Она тебе понравилась?

– Интересно, какого ответа ты ожидаешь? Она прелестна!

– Здесь нельзя держать машину, – сказал Адам.– Мы немного отъедем, а я схожу за Пэн. За ней привяжется много разных белых и черных мужчин.

– Тебе не надо будет помочь? – неуверенно спросил я, ибо даже легкая драка не входила в планы моего знакомства с Нью-Йорком.

– Нет, спасибо, дружище, – сказал Адам. – Обычно я справляюсь сам.

– "Это меня устраивает, док!" – сказал я словами героини из фантастического рассказа Адама. Героиня произносит эту фразу, когда узнает, что муж помолодел на двадцать лет.

– О'кэй! – сказал Адам и кивнул, хотя явно не узнал цитаты из собственного произведения.