На металле палуб густая влага. Дым сигарет не хочет вылезать из рубки в холодный туман и плывет вместе с судном.

Тихо.

И слышно, как слабая попутная волна касается где-то береговых отмелей и плюхает. Слышны и тихие вскрики птиц из сизо-черной тьмы.

Очень промозгло, и все в рубке начинают чихать.

– Надеюсь, после Тернезена тумана не будет, – бормочет речной лоцман, когда мы с ним очередной раз сталкиваемся лбами над экраном радиолокатора. Я тоже надеюсь. Но туман держится почти до самого Антверпена. И только в три десять ночи огни створов и буев вокруг начинают сверкать во всю свою алмазную мощь.

Шлюз Боуденин.

На черной воде у ограждения шлюза спят среди оранжевых отражений от оранжевых огней чайки. На сваях бродят чайки, страдающие бессонницей, и вскрикивают, как ночные сторожихи.

Отсыревший голос боцманюги с бака: "Нос проходит ограждение шлюза!" Равнодушная туша теплохода – сто семьдесят шесть метров стали – бесшумно плывет в тупик. Красный треугольник из предупредительных огней на ботопорте прямо по носу. Здание диспетчерской рядом с бортом на шлюзе. В уютной комнатке кто-то читает журнал. Виден даже женский силуэт на журнальной обложке.

– Приехали, – говорит старпом. Он язвенник и не любит долго стоять на ногах.

– Плюнь через левое плечо, – говорю я. – Приедем, когда ошвартуемся к семнадцатому причалу Альберт-дока.

Доковый лоцман – бельгиец с французским уклоном, немного за пятьдесят, бородка, баки, трубка, запах голландского табака.

Пока подходят буксирчики и подают буксирные троса, я узнаю, что в Лондоне перебои с сахаром и пипифаксом – лоцман только что швартовал британское судно.

– Ужасные краски заката империи, капитан! – злорадствует он. – Ведь всем известно, что у англичан очень много мозга, а мозг, черт подери, требует фруктозу и сахарозу – представляете, капитан, какая паника поднялась в Лондоне, когда пропал сахар, а вместо пипифакса пришлось употреблять "Таймс"? Как в худшие времена блица!

На шее лоцмана болтается переносная радиостанция "Токи-воки" – связь с капитанами буксиров. Связь с портовым диспетчером он держит по нашему "кораблю".

Даем малый вперед и тихо скользим сквозь ночь мимо дремуче спящих у причалов судов, сквозь узкие дырки поднятых мостов, мимо громад элеваторов и складов.

Сильный западный ветер, очень холодный. Во тьме трепещет, заливается, пластается газовый факел над нефтехранилищами "Шелл".

С кормы докладывают, что на палубе полно машинного масла – разбилась бочка, принайтовленная возле румпельного отделения. Во-первых, им там скользко работать с тросами; во-вторых, масло через шпигат течет за борт.

– Какого дьявола они орут на весь свет, чиф? Прикажите забить чопы в шпигаты! Что, второй сам не может догадаться? – Мне кажется, лоцман понимает по-русски.

Лоцман уже выскочил на крыло и пялит зенки за борт – не хватает налететь на штраф. Но тут его срочно требует на связь диспетчер.

Бурный разговор на фламандском, вероятно, языке. Затем у лоцмана вдруг вырастает хвост, которым он начинает вилять: маленькая неприятность, капитан, автомобиль со швартовщиками угодил в аварию, нет-нет, никто серьезно не пострадал, но людей на причале нет, знаете, какие капризные нынче рабочие – сейчас они повезут свои царапины врачу, потом должны навестить юриста…

– Что будем делать, мистер пайлот?

– Будем удерживаться на месте.

– Мне не нравится ветер, мистер пайлот. Похоже, что пахнет шквалом. Сколько времени нам предстоит ждать?

– Я не могу этого сказать, капитан. Поверьте, что мне самому не нравится ситуация. Я не отказался бы от более мощных буксиров, капитан, если ветер усилится.

Судно-как породистая лошадь – нет для него ничего более невозможного, нежели стоять на одном месте: вечно его куда-нибудь тянет или ведет.

Конечно, лет десять назад, когда еще не развелось на свете такого безумного количества буксиров, лоцманов, швартовщиков, диспетчеров и подруливающих устройств, мы бы спокойненько сунулись носом в первое попавшееся местечко, матросики съехали бы на земную твердь по концу от кранца, сами приняли веревки и мы бы великолепно ошвартовались при помощи обыкновенного брашпиля и лебедки. Но нынче, когда тебя за нос и корму тащат буксиры и весь ты опутан всякими местными портовыми правилами, наставлениями, предупреждениями, а матросики твои едва ползают по палубе в касках, как провинциальные пожарники в понедельник, ты вполне готов впасть в панику, если швартовщики опоздали.

Не успели мы застопорить машины, как затрезвонил телефон. Старший механик возмущенно поинтересовался тем, сколько еще времени мы собираемся держать его "на стопе", у него остывают двигатели, а его двигатели – не примус, и он или совсем будет вынужден их заглушить, или пускай мы даем ход – хоть взад, хоть вперед, но ему их надо крутить…

Господи, спаси и помилуй! Чем совершеннее и мощнее делаются дизеля, тем ужаснее плавать. Уже не дизеля существуют нынче для судна, а судно для них. И ты уже, например, не о безопасности судовождения думаешь, а о том, как бы не забыть предупредить механика о переходе на легкое топливо или о маневренном режиме или еще черт знает о чем. Так доярки мучаются с породистой коровой, когда не корова существует для колхозников, а колхозники мычат и телятся для этой породистой коровы.

Я ничего не стал объяснять механику – просто шмякнул пятикилограммовую телефонную трубку обратно в захваты аппарата.

– Вон вроде братья-славяне стоят, – сказал чиф, поднимая бинокль. – "Чернигород". Рудовоз.

Я понял его идею. И сказал лоцману, что мы попробуем связаться с соотечественниками и попросим их послать людей на причал.

Было 03.50. Самая ночь, самый сон. И все вокруг спало – в Антверпенском порту ночью не работают. Только ветер, черт бы его побрал, не спал. Он давил нам в левый борт. А мы были в полугрузу, и давить ветру было на что. Вероятно, площадь парусности у нас была, как у чайных клипперов со всеми их топселями и лисилями.

Буксирчики осторожно и аккуратно сдали назад – поближе к "Чернигороду". Он стоял во втором хавендоке кормой на выход. Огромная кормовая надстройка рудовоза была залита светом. Он был еще крупнее нашего "Обнинска".

– Давайте, Степан Иванович, включите палубную трансляцию и порите, – сказал я старпому. Он был болезненный мужчина, но глотку имел иерихонскую.

– А может, вы сами? – застеснялся чиф.

Ну, то что чиф болезненный был мужчина – тут ничего не поделаешь – таково все наше поколение, и я сам далеко не Вася Алексеев. Но вот стыдливость или, вернее, стеснительность была у Степана Ивановича не по времени. Не было у него вовсе пробивной силы и пронырливости. Сунуть нужному человеку заграничную тряпку или даже обыкновенную бутылку в пароходских шхерах, чтобы получить какой-нибудь дефицит для судна, или ускорить ремонт, или выписать прибор – тут чиф пасовал решительно и безнадежно. "Не могу, Ник! Не способен! Не умею такими делами заниматься!"– как-то сказал он, когда мы выпивали у меня дома по-холостяцки и без чинов. (Мы были почти одногодками.) И он по пьянке назвал меня "Ник". Почему-то на судне дали мне такую подпольную кличку, хотя она не имеет никакого отношения к моему имени и отчеству. "Не могу, Ник! Не способен! Не будет у нас хороших ковровых дорожек! Не надейся, Ник, и не жди!"

Во всех остальных вопросах я за его спиной чувствовал себя, как бомбардировщик за истребителем сопровождения.

– Ты только разбуди их там, а остальное уж мое дело,– сказал я.

И его баритон загремел камнепадом над черными снами застывших в газани судов: "На "Чернигороде"! Вахтенный у трапа! Попросите вахтенного штурмана срочно подняться на мостик!!!" – он повторил это три раза. И к концу процедуры уже захотелось забить чопы во все палубные динамики – так рвалась и растрескивалась европейская ночь под напором нашего Степана Ивановича Балалайкина.