Остальные острые брали с него пример. Хардинг заигрывал со всеми сестрами-практикантками, Билли Биббит совершенно перестал записывать в вахтенный журнал свои, как он их обычно называл, наблюдения, а когда вставили новое стекло и побелкой вывели на нем большой крест, чтобы Макмерфи не мог больше оправдаться, его снова разбил Скэнлон: случайно попал мячом, и побелка на кресте даже не успела высохнуть. Мяч прокололся, Мартини поднял его с пола и, словно мертвую птицу, понес к сестре на пост, где та широко раскрытыми глазами смотрела, как в очередной раз ее стол запорошило битым стеклом. Мартини спросил, не сможет ли она, пожалуйста, починить мячик пластырем или еще как-нибудь его вылечить? Ни слова не говоря, она выхватила мяч и швырнула в урну.

В связи с явным окончанием баскетбольного сезона Макмерфи решил сосредоточить внимание на рыбалке. Он рассказал доктору, что в районе залива Сиуслоу во Флоренсе у него есть друзья и они согласны взять с собой восемь-девять человек в море на рыбалку, если медперсонал не будет возражать, так что он, Макмерфи, просит краткосрочный отпуск. В заявке он написал, что на этот раз его будут сопровождать «две приятные старые тетки из-под Орегон-сити». На собрании ему предоставили отпуск на следующий уик-энд.

Сестра зарегистрировала его отпуск в своем журнале, затем опустила руку в корзинку, стоявшую у ее ног, и достала вырезку из утренней газеты; громким голосом она зачитала, что, хотя в районе орегонского побережья отмечены небывалые уловы, лосось в этом сезоне пойдет довольно поздно и в море выходить опасно — большая волна. Так что она рекомендует нам все тщательно обдумать.

— Хороший совет, — сказал Макмерфи. Он закрыл глаза и с шумом втянул в себя воздух. — Так точно, сэр! Соленый запах бушующего моря, нос корабля с трудом разрезает волны, все бросает тебе вызов, здесь мужчина — это мужчина, а корабль — это корабль. Мисс Вредчет, вы меня уговорили. Сегодня же вечером позвоню и найму катер. Вас тоже записать?

Вместо ответа она направляется к доске объявлений и кнопками крепит вырезку.

Со следующего дня Макмерфи начал записывать всех, кто хочет отправиться с ним и может внести десять долларов на аренду катера, а сестра стала регулярно приносить вырезки из газет, где рассказывалось о кораблекрушениях и неожиданных бурях на побережье. Макмерфи высмеивал ее и ее вырезки, говорил, что обе его тетки провели большую часть своей жизни, качаясь на волнах из одного порта в другой то с одним, то с другим моряком, и обе гарантировали, что путешествие пройдет как по маслу и нечего беспокоиться. Но сестра лучше знала своих больных. Вырезки напугали их больше, чем Макмерфи мог предположить. Он думал: все сразу бросятся записываться, а ему еще пришлось их уговаривать и уламывать, чтобы собрать нужное количество и оплатить катер. И все-таки за день до поездки ему не хватало двух человек.

У меня не было денег, но мысль записаться не давала мне покоя. И чем больше я слышал о рыбалке и о том, что пойдут за лососем, тем сильнее мне хотелось ехать. Я понимал: это глупо, записаться — значит объявить всем, что я не глухой. А раз я слышал все разговоры о катере и рыбалке, значит, слышал и то, что говорилось вокруг меня по секрету все десять лет. Если же Большая Сестра узнает об этом и поймет, что я слышал, как замышлялись их постоянные интриги и предательство, когда слышать не должен был никто, она замучает меня электропилой и сделает все, чтобы наверняка я оглох и онемел. Очень хотелось ехать, и, думая об этом, я слегка улыбался в душе: я должен оставаться глухим, если хочу слышать и дальше.

Ночью, накануне рыбалки, я лежал в постели и размышлял обо всем этом: о том, как я стал глухим, о том, почему столько лет не показывал виду, что слышу все разговоры, и смогу ли когда-нибудь вести себя иначе. Но одно знаю точно: не по своей воле я прикинулся глухим, люди первыми стали относиться ко мне так, будто меня нет и я просто не могу что-либо слышать, видеть или говорить.

Причем началось это не тогда, когда я попал в больницу, люди намного раньше начали вести себя так, словно я не способен слышать и говорить. Так в армии ко мне относились те, у кого было больше нашивок. Они считали, что так и следует обращаться с людьми вроде меня. В начальной школе тоже мне говорили, что я не слушаю, и сами перестали слушать то, что говорил я. И теперь, лежа в постели, я пытаюсь вспомнить, когда впервые это заметил. Кажется, это случилось, когда мы жили в деревне на берегу Колумбии. Было лето…

…Мне около десяти лет, я рядом с хижиной посыпаю солью лососей, чтобы потом развесить на сушилках за домом; вдруг вижу, как с шоссе сворачивает машина, едет, громыхая, через канавы и полынь, и волочит за собой хвост красной пыли, такой плотной, словно проносится железнодорожный состав.

Вижу, как машина подъезжает к холму, останавливается неподалеку от нашего двора, а пыль продолжает двигаться, набегает на машину сзади, разлетается во все стороны и наконец оседает на растущей рядом полыни и мыльном корне, и от этого они становятся похожими на красные, дымящиеся обломки крушения. Машина не двигается, пока пыль оседает, и тускло блестит под солнцем. Знаю, что это не туристы с фотоаппаратами: те так близко к деревне не подъезжают. Если хотят купить рыбу, покупают ее рядом с шоссе, в деревню заезжать бояться, — наверное, думают, мы по-прежнему скальпируем людей и сжигаем их на столбе. Они не знают, что некоторые из нашего племени адвокаты в Портленде, и если бы я им об этом сказал, то, вероятно, не поверили бы. Кстати, один мой дядя стал настоящим адвокатом, чтобы только доказать им, — так говорит папа, хотя больше всего он предпочел бы бить острогой лосося осенью. Папа говорит, если не будешь осторожным, люди так или иначе заставят делать тебя то, что им хочется, или сделают тебя упрямым как мул, и будешь из вредности делать все наоборот.

Двери машины открываются одновременно, выходят трое: двое впереди, один сзади. Они взбираются по склону к нашей деревне, и я вижу, что первые двое — мужчины в синих костюмах, а за ними старая седая женщина, одетая во что-то твердое и тяжелое, похожее на броню. Пока выбрались из полыни на наш голый двор, запыхались и вспотели.

Первый останавливается, оглядывает деревню. Он невысокий, кругленький, на голове белая шляпа. Качает головой, глядя на стоящие в беспорядке шаткие решетки для вяленья рыбы, подержанные машины, курятники, мотоциклы и собак.

— Вы когда-нибудь в своей жизни видели такое? Видели, а? Клянусь, ну хоть когда-нибудь?

Снимает шляпу, платком промокает голову, больше похожую на красный резиновый мяч, делает это осторожно, словно боится не то за платок, не то за клочок своих потных сбившихся волос.

— Можете вы себе представить, чтобы люди хотели так жить? Скажите, Джон, можете? — говорит громко — не привык к реву водопада.

Джон стоит рядом и подтягивает свои густые седые усы к самому носу, чтобы не слышать запаха лососины, которую я обрабатываю. Он потный до самой шеи и щек, и спина синего костюма у него пропотела насквозь. Он делает пометки в блокноте, и все время ходит кругами, бросая взгляды на нашу хижину, садик, красные, зеленые, желтые выходные мамины платья, которые сушатся позади на веревке; все кружит, пока не опишет полный круг и не возвратится ко мне, затем смотрит на меня, будто видит впервые, а я всего лишь в двух ярдах от него. Он наклоняется ко мне, щурится, снова поднимает усы к носу, словно запах идет не от рыбы, а от меня.

— Как вы думаете, где его родители? — спрашивает Джон. — В доме? Или у водопада? Раз уж мы здесь, могли бы обговорить это с ним.

— Лично я не собираюсь заходить в эту лачугу, — заявляет толстый.

— В этой лачуге, Брикенридж, — говорит Джон сквозь усы, — живет вождь, человек, к которому мы приехали, чтобы решить вопросы. Благородный вождь этого народа.

— Решать вопросы? Нет уж, увольте, это не моя работа. Мне платят, чтобы я оценивал, а не братался.