— Они з-з-заставили меня! Да, м-мисс Вредчет, они за-за-за..!
Она уменьшила интенсивность своего луча, и Билли опустил голову, заплакав от облегчения. Она притянула его к себе за шею, прижала щекой к накрахмаленной груди, поглаживая по плечу и обводя нас медленным высокомерным взглядом.
— Все хорошо, Билли. Все хорошо. Больше тебя никто не обидит. Все хорошо. Я объясню твоей матери.
Говоря это, она продолжала пристально смотреть на нас. И было странно, как могут в одном человеке сочетаться этот тихий, успокаивающий, мягкий, как пух, голос с таким твердым фарфоровым лицом.
— Все нормально, Билли. Пойдемте со мной. Вы посидите в кабинете доктора. Вам незачем находиться в дневной комнате вместе с этими… вашими друзьями.
Она повела его в кабинет, поглаживая по голове и приговаривая: «Бедный мальчик, бедный малыш», а мы медленно потянулись по коридору в дневную комнату, сели там, не глядя друг на друга и не разговаривая. Макмерфи уселся последним.
Хроники на другой половине прекратили топтаться и забились в свои щели. Украдкой я посмотрел на Макмерфи. Он сидел в кресле в углу — набирался сил перед следующим раундом в бесконечном ряду раундов. То, с чем он дрался, нельзя было победить раз и навсегда. Нужно было постоянно побеждать, выигрывать бой за боем, пока хватит сил, после чего твое место должен занять кто-то другой.
На дежурном посту телефон работал с усиленной нагрузкой, приходили многочисленные начальники смотреть улики, и, когда наконец приехал доктор, все они без исключения смотрели на него так, будто именно он все задумал или, по крайней мере, санкционировал попойку. Под их взглядами он бледнел и дрожал. Похоже, ему было известно многое из того, что произошло здесь, в его отделении, но Большая Сестра снова подробно рассказала ему об этом, медленно и громко, так что мы тоже слушали. В этот раз слушали как положено, с серьезным видом, не перешептываясь и не хихикая. Доктор кивал, вертел в руках очки и хлопал глазами, такими влажными, что казалось, сейчас забрызгает ее. Закончила она тем, что перенес Билли и каким трагическим испытаниям мы его подвергли.
— Я оставила его в вашем кабинете. Он в ужасном состоянии, так что я рекомендую вам немедленно осмотреть его. Он такое испытал — я просто содрогаюсь при мысли об этом. Бедный мальчик.
Она ждала до тех пор, пока доктор тоже не содрогнулся.
— Мне кажется, вам следует пойти и поговорить с ним. Он очень нуждается в сочувствии. На него жалко смотреть.
Доктор снова кивнул и направился в кабинет. Мы смотрели ему вслед.
— Мак, — произнес Скэнлон. — Послушай, ты не думай, что нас можно обмануть этой чушью. Все получилось не очень хорошо, но мы знаем, в чем здесь причина… и тебя не виним.
— Да, — сказал я, — никто из нас тебя не винит. — И про себя чертыхнулся, пожелав, чтобы мне язык вырвали, — так он на меня посмотрел.
Он закрыл глаза и как-то весь размяк. Может быть, чего-то ждал. Хардинг встал, подошел к нему и только открыл рот, чтобы что-то сказать, как вдруг по коридору прокатился крик доктора, ударил в уши и отпечатал на всех лицах ужасную догадку.
— Сестра! — кричал доктор. — Боже, сестра!
Она побежала, и трое черных побежали по коридору туда, где все еще звучал крик доктора. Из больных никто не сдвинулся с места. Мы знали, что теперь нам оставалось только ждать, когда она войдет в дневную комнату и сообщит нам о том, без чего на сей раз уже было не обойтись.
Сестра шла прямо к Макмерфи.
— Он перерезал себе горло, — сказала она. Подождала, что он ответит, но Макмерфи даже не поднял головы. — Он открыл стол доктора, нашел инструменты и перерезал себе горло. Бедный, несчастный, неправильно понятый мальчик убил себя. Сейчас он там, в кабинете доктора, с перерезанным горлом.
Снова она подождала. Но он по-прежнему не поднимал головы.
— Сначала Чарльз Чесвик, затем Уильям Биббит! Надеюсь, вы удовлетворены? Играете человеческими жизнями… играете на человеческие жизни… думаете, что вы Бог!
Она повернулась, пошла к дежурному посту, закрыла за собой дверь и оставила после себя пронзительный убийственно-холодный звук, который раздавался из трубок дневного освещения у нас над головами.
Сразу у меня мелькнула мысль задержать его, попытаться уговорить, чтобы он остановился на уже выигранном и оставил за ней этот последний раунд, но затем другая, более важная мысль совершенно вытеснила первую. Я вдруг неожиданно ясно и четко осознал, что ни я, ни целая дюжина нас его не остановят. Это не сделают ни уговоры Хардинга, ни мои кулаки, ни лекции полковника Маттерсона, ни ворчание Скэнлона, никто этого не сможет. Мы не остановим его как раз потому, что именно, мы толкали его на это. Не сестра, а наша острая нужда заставляла его медленно приподниматься, уперев руки в подлокотники кожаного кресла, и, вытолкнув тело вверх, встать и стоять — вроде тех зомби из кинофильмов, которые одновременно получили команды от сорока хозяев. Именно мы заставляли его хорохориться без отдыха, стоять на ногах, которые уже не держат, целыми неделями подмигивать, ухмыляться, смеяться, продолжая играть свою роль даже тогда, когда его юмор давно был испепелен между двумя электродами.
Мы заставляли его встать, подтянуть черные трусы, будто кожаные ковбойские штаны, одним пальцем сдвинуть кепку на затылок, словно это десятигаллоновый «стетсон», — все медленными механическими движениями; когда же он пошел через всю комнату, было слышно, как железо его голых пяток звенит и выбивает искры из пола.
Только в самый последний момент, после того как он выбил стеклянную дверь, а она мгновенно повернула к нему лицо (на котором ужас навсегда стер любое другое выражение, какое она захочет придать ему), и закричала, когда он схватил ее, рывком разорвав на ней форму спереди до самого низа, и снова закричала, когда два шара с сосками стали вываливаться, разбухая и разбухая до таких размеров, что никто раньше даже вообразить себе не мог, теплые и розовые на свету, — только в последний момент, когда начальство поняло, что трое черных и не думают ничего делать, а лишь стоят и смотрят и оттаскивать его им придется без их помощи, самим, и доктора, начальники и медсестры стали отдирать от ее белого горла эти толстые красные пальцы, словно его пальцы были ее шейными костями, пока наконец, дернув его назад, с громким пыхтением не оторвали от нее, — только тогда стало видно, что он, может быть, действительно, не совсем нормальный, этот упрямый, загнанный в угол человек, исполняющий трудный долг, который все равно надо исполнить, хочешь ты того или нет.
У него вырвался крик. В последний миг, когда он падал навзничь и мы на секунду увидели его перевернутое лицо, прежде чем на полу его начала душить свора людей в белом, только тогда он позволил себе закричать.
В этом крике был страх затравленного зверя, ненависть, признание своего поражения и вызов; если вам когда-нибудь приходилось преследовать енота, кугуара или рысь, то именно такой последний крик издает загнанное на дерево, подстреленное и падающее вниз животное, когда на него набрасываются собаки и ему безразлично все, кроме самого себя и своей смерти.
Я решил пробыть здесь еще пару недель, хотелось посмотреть, что будет дальше. Все менялось. Сефелт и Фредриксон выписались вместе вопреки рекомендациям врачей, два дня спустя больницу покинули еще трое острых, а шестеро перевелись в другое отделение. Проводилось тщательное расследование по поводу вечеринки и смерти Билли; доктору сообщили, что готовы принять его отставку, но он заявил, что они обязаны довести дело до конца, а если им хочется, могут уволить его сами.
Большая Сестра с неделю пробыла в лечебном корпусе, и отделением руководила маленькая медсестра-японка из буйного, что дало нам возможность существенно изменить распорядок. К тому времени, когда вернулась Большая Сестра, Хардингу удалось добиться, чтобы нам снова открыли ванную, и теперь он сам банковал в «очко», пытаясь своим тонким приятным голосом подражать Макмерфи и его акционерному реву. Хардинг сдавал карты, когда вдруг мы услышали, как она вставляет ключ в замок.