– Ничего! – говорил Ванюша,– В первый раз!

Меня часто так успокаивали. И я сам себя научил думать: если во второй ничего, то и в первый можно! Но тут было что-то другое. Я всем телом запомнил перерыв, остановку в сердечных ударах. И стоило мне задержаться взглядом на веснушчатой щеке, на выпачканной лесной цвелью одежде, как остановка в сердечных ударах назревала опять.

– Хватит! – просил я Ванюшу.

Он не отвечал. Потом спрашивал:

– Долго жить хочешь? Тащи!

Когда я совсем обессиливал, подбадривал, объяснял:

– Искать будут. Надо, чтобы не нашли. Пусть думают, дезертировал.

То он мне казался склонным к любому, даже легкомысленному риску, а тут словно работал и, что бы там ни было, хотел работу довести до конца. Я видел, что и оврагом или глубокой канавой, на которой решил остановиться, он был недоволен. Уступал усталости. Мы обрушили на немца крутую стенку оврага, забросали листьями, хвоей – прошлогодним лесным мусором. Ванюша осмотрелся.

– Ладно, сойдет. Лучше все равно не найдем.

Огляделся еще раз.

– Все!

Словно и себе и мне дал команду выбросить из головы. Но себе ему и не нужно было давать никакой команды. Он очень быстро возвращался к своему обычному состоянию. Высыхал пот, проходила усталость, а вместе с ней исчезало и возбуждение, которое роднило меня с ним. Даже «парабеллум», взятый у немца, рассматривал недолго, передал мне.

– Из этой пушки он наделал бы в нас дырок!

Я сразу почувствовал разницу между тем «парабеллумом», который уже пронес в лагерь,– тяжелая рукоятка, полная обойма! Вернул Ванюше пистолет. Взгляд у него уже стал таким, будто он вдруг вспомнил или увидел вдалеке что-то очень важное. Не задумываясь и не примериваясь, словно не в первый раз, пистолет сунул за спину, под брючный ремень. Пиджак расстегнул, чтобы свободнее обвисал. Не спросил у меня, хорошо ли, и двинулся вниз, но не в ту сторону, откуда мы поднимались. И по иссушающему раздражению, даже отчаянию, которое вызвала у меня его сноровистая косолапость, я понял, опять предстоит бессловесная гонка. И еще я подумал, что ему будто нестерпимо скучно сделалось в этом месте, до которого я добрался с таким страхом и перенапряжением всех сил. И я закричал:

– Стой! Язык есть?… Как дурак! Сказать можешь?

Ванюша с удивлением оглянулся, а меня стал душить приступ моего кашля. Вначале я сдерживался, потом с надрывом и стоном кашлял на весь лес, повалился на землю, никак не мог унять судорожный легочный лай. Я кашлял, а Ванюша молча стоял надо мной, не торопил, не мешал. А я в перерывах между приступами выкрикивал несвязные обвинения:

– Откуда я знал!… Не мог сказать!… Надо было договориться!

Я понимал, оставив мне револьвер, Ванюша поступил куда более храбро, чем если бы сам взял его. Но легкие мне разрывало, я мучался ужасом или жалостью к себе, представлял смявшиеся рыжие волосы с набившейся хвоей и еще что-то, от чего все время отворачивался, старался не видеть. Ванюша доверил мне свою жизнь, а я хотел ему крикнуть, что мне не надо такого доверия. Я мальчишка и не хочу, чтобы мне так доверяли.

– Вставай все-таки,– сказал Ванюша.

Я поднялся. Он помог мне отряхнуться.

– Ничего,– сказал он.– Не такое перекашливали.

И я задохнулся от нового приступа – такую ненависть у меня вызвала мысль, до которой я уже сам дошел опытным путем, что случающееся в жизни в первый раз случается и во второй, и в третий… С приступом, однако, на этот раз я справился быстро.

– Дураки те, кто войну начинает,– сказал Ванюша.– Человек мягкий. Какой малостью его можно убить!

Хотя теперь мы шли вниз и Ванюшина поясница была скована больше, чем обычно, я вновь догонял, не зная, куда идем. И спрашивать бесполезно: для меня и для него в этих местах каждый шаг новый.

– А ты ловок,– сказал Ванюша.– Я даже не думал. Только я тебе крикнул: «Стреляй!» – ты сразу…

– Ты кричал? – удивился я.

– Ну да. Говорю: «Почувствовал. Стреляй!».

– А еще что-нибудь говорил?

– В самом начале: «Айн момент!»

Я ничего не слышал. И запомнил только один огромный перерыв в сердечных ударах. Мне и сейчас воздуху не хватало и все сбивало на кашель. Телесная и душевная память на остановку сердца была необыкновенно тяжелой. Время от времени тяжесть подкатывала, тогда опять начинался раздирающий легочный лай. Но теперь я не останавливался – хотелось как можно скорей избавиться от тяжести. Я видел, Ванюша помогает мне справиться с кашлем. Не стал бы он иначе возвращаться к тому, что уже прошло. Он знал мою слабость – переживать. Я прислушивался к Ванюшиным словам и вначале не узнавал себя, своей усталости, одышки. Потом подумал, со стороны виднее. Может, правда, ловок, быстр…

– Я думал,– сказал Ванюша,– рассчитывать надо на палку. Думал, твоя игрушка его отвлечет. А получилось, видишь, как!

Держак от кирки Ванюша не бросил. В голосе его уже появилась легкость: под гору идем, свободой дышим.

– Наверно, уже ищут,– сказал я.

– До ночи, а то и до утра не кинутся,– сказал Ванюша.– В отпуск шел.

– Откуда ты знаешь?

– Времени у него было много. Пешком шел. Начищенный.

Было похоже. Я обрадовался, но тут же подумал, что это только бодрые соображения. И про велосипед тоже. На самом деле все может быть не так.

– Нам какое дело,– говорил Ванюша.– Иностранцев много. Французы, бельгийцы, голландцы. Парашютисты. Найдут, им обо всех подумать надо. Пусть они думают, а ты забудь.

Совет был слишком хорош и потому вызывал раздражение. Но я понимал: так надо. Бодрыми соображениями отгоняются мрачные. Хочешь удачи, будь весел. Не хочешь, с самого начала не берись. Да и на самом деле, тех, кто смотрит весело, трудно уличить. Беда и неудача их обходят.

– Куда идем? – спросил я.– В лагерь?

– Куда же еще! – сказал Ванюша.

Я остановился.

– По-моему, не в ту сторону.

– Не надо одной и той же дорогой два раза ходить,– сказал Ванюша.– Другую надо поискать.

Я почувствовал, опять Ванюша что-то затевает. Не знает он другой дороги. Это оружие подталкивает его. И оправдания придумывает потому, что сам понимает: это уже слишком. Мне всегда была завидна Ванюшина тяга к риску, но я и догадаться не мог, как он жаден. Я давал себе слово, если выпутаемся на этот раз, добиваться в таких делах самостоятельности. Договариваться заранее, запоминать дорогу, не полагаться во всем на Ванюшу, чтобы не оказаться слепым и зависимым, как сейчас. В Ванюшиной жадности к риску было что-то, что я боялся назвать истинным словом. Напомни я ему о том, что мы можем за собой многих потянуть, он только усмехнулся бы.

Мы пересекли неширокий асфальт, и тут нас окликнули. В лесных сумерках мы увидели танкетку и нескольких солдат, хлопотавших возле нее. У них были двое или трое добровольных помощников – по-воскресному одетых цивильных немцев. Звал нас солдат, показавшийся мне механиком: рукава закатаны, руки в масле, только что привычно сидел на корточках, возился с гусеницей. Наше появление солдат не очень отвлекло, а цивильные сразу же уставились.

– Ком, ком! – уверенно звал механик.– Гельфен!

Танкетка на повороте почему-то сползла с дороги и села днищем на склон. Провисшую гусеницу бревнами пытались вернуть на дорогу.

Ванюшка как-то сразу пристроился, схватился за бревно. А я замешкался, и цивильный показал на меня механику. Я примерно понимал, что он говорил:

– Какие времена наступают! Ходят без конвоя! Пиджак, наверно, краденый.

Цивильный смотрел скорбно. Механик подозвал меня, вытер тряпкой руки, странно взглянул и опустился передо мной на корточки. Это было так неожиданно, что я не сразу понял – обыскивает! Искал тщательно, однако старался не пачкать. Я с отчаянной готовностью распахнул пиджак, выставил живот – револьвер был под рубашкой. Пряжка закрывала его почти целиком. Механик отстранился, ощупал мне спину и пригрозил пальцем.

Танкетку поставили на дорогу, нам велели лезть в машину – нечего шляться без конвоя! Минут через двадцать лязгающей, раскачивающейся, железной езды остановились у лагерных ворот. Не глуша мотора, механик крикнул полицаю: