Нана задыхалась.
— Черт возьми! — прошептала она очень тихо, будто про себя, и вздохнула совсем по-детски.
Но тут все заволновались. Гага вдруг объявила, что там, возле церкви, стоит сама Ирма, собственной персоной. Она ее прекрасно помнит: такая же, негодяйка, прямая, несмотря на годы, и глаза те же; такие у ней были всегда, когда она принимала вид важной дамы. Вечерняя кончилась, и молящиеся начали расходиться. Через минуту не паперти показалась высокая старая дама. На ней было простое светло-коричневое шелковое платье, и всем своим почтенным видом она напоминала маркизу, избежавшую ужасов революции. В правой руке она держала сверкавший на солнце молитвенник. Она медленно перешла площадь, а за нею, на расстоянии пятнадцати шагов, следовал ливрейный лакей. Церковь опустела, все жители Шамона низко кланялись старой даме; какой-то старик поцеловал у нее руку, одна женщина пыталась встать на колени. Это была могущественная королева, обремененная годами и почестями. Она поднялась на крыльцо и исчезла.
— Вот к чему приводит порядочная жизнь, — убежденным тоном произнес Миньон, глядя на сыновей, точно он хотел преподать им урок.
Тогда каждый счел своим долгом что-нибудь сказать. Лабордет нашел, что она замечательно сохранилась. Мария Блон отпустила похабную шутку, но Люси рассердилась на нее и сказала, что следует уважать старость. В общем же, все сошлись на том, что она изумительна. Компания снова уселась в коляске. От Шамона до Миньоты Нана не проронила ни слова. Два раза она оглядывалась на замок. Убаюканная стуком колес, она не чувствовала около себя Штейнера, не видела перед собою Жоржа. В сумерках вставало видение: старая дама с величием могущественной королевы, обремененной годами и почестями, переходила площадь.
Вечером, к обеду, Жорж вернулся в Фондет. Нана, еще более рассеянная и странная, послала его просить прощения у мамаши; так полагается, говорила она строго. У нее внезапно появилось уважение к семейным устоям. Она даже заставила его побожиться, что он не придет к ней ночевать; она устала, а он, выказав послушание, исполнит свой долг.
Жорж, очень недовольный этими нравоучениями, предстал перед матерью с низко опущенной головой; на сердце у него было тяжело. К счастью, приехал его брат Филипп, рослый весельчак-военный; сцена, которой так опасался Жорж, была пресечена в самом начале. Г-жа Югон ограничилась полным слез взглядом, а Филипп, узнав, в чем дело, погрозил брату, что притащит его за уши, если тот еще раз вздумает пойти к этой женщине. У Жоржа отлегло от сердца, и он втихомолку рассчитал, на следующий день удерет в два часа, чтобы условиться с Нана относительно очередного свидания.
За обедом в Фондет царила какая-то неловкость. Вандевр объявил, что уезжает; он хотел отвезти в Париж Люси; ему было забавно похитить эту женщину, с которой он встречался десять лет без всякого желания обладать ею. Маркиз де Шуар, уткнувшись носом в тарелку, мечтал о дочери Гага; он помнил, что держал когда-то Амели на коленях. Как быстро растут дети! Эта крошка становится очень пухленькой. Но молчаливее всех был граф Мюффа; лицо его покраснело, он сидел погруженный в раздумье. Затем, остановив долгий взгляд на Жорже, он вышел из-за стола и поднялся в свою комнату, сказав, что его немного лихорадит. Г-н Вено бросился за ним. Наверху произошла сцена: граф кинулся на кровать и зарылся в подушки, чтобы заглушить рыдания, а г-н Вено, ласково называя его братом, советовал ему призвать милосердие свыше. Граф не слушал его, он задыхался от слез. Вдруг он вскочил с постели и прошептал:
— Я иду туда… Я больше не могу…
— Хорошо, — ответил старик, — я пойду с вами.
Когда они выходили, в темной аллее промелькнули две тени. Теперь каждый вечер графиня и Фошри предоставляли Дагнэ помогать Эстелле накрывать стол к чаю. Выйдя на дорогу, граф пошел так быстро, что его спутнику пришлось бежать, чтобы поспеть за ним. Старик запыхался, но это не мешало ему неустанно приводить графу всякие доводы против искушений плоти. Тот не раскрывал рта, быстро шагая в темноте. Когда они подошли к Миньоте, граф сказал просто:
— Я больше не могу… Уходите.
— В таком случае, да свершится воля божия, — прошептал г-н Вено. — Пути господни неисповедимы… Ваш грех будет его оружием.
За обедом в Миньоте поднялся спор. Нана нашла дома письмо от Борднава, в котором он советовал ей отдыхать подольше; ему, по-видимому, наплевать было на нее — крошку Виолен каждый вечер вызывали по два раза. И когда Миньон стал снова настаивать на том, чтобы Нана ехала вместе с ним, она обозлилась и объявила, что не нуждается в советах. Впрочем, она была до смешного чопорна за столом. Когда г-жа Лера отпустила какое-то неприличное словцо, Нана прикрикнула на нее: черт возьми, она никому, даже собственной тетке, не позволит говорить сальности в ее присутствии! Впрочем, она всех огорошила нахлынувшими на нее добрыми чувствами, приливом какой-то глупой добродетели. Она стала разглагольствовать о необходимости религиозного воспитания для Луизэ, а для самой себя придумала целый план хорошего поведения. Все рассмеялись, а она заговорила глубокомысленным тоном, убежденно покачивая головой, о том, что только порядочность ведет к богатству и что она не хочет умереть под забором. Женщины вышли из себя и стали кричать, что это невозможно — Нана положительно подменили! Но она сидела неподвижно и снова вернулась к своим мечтам, устремив глаза вдаль, видя перед собой образ другой Нана, богатой, всеми почитаемой.
Когда пришел Мюффа, все уже отправлялись наверх спать. Его заметил в саду Лабордет. Он все понял и оказал графу услугу: убрал Штейнера и сам довел Мюффа за руку по темному коридору до спальни Нана. Лабордет проявлял в такого рода делах безукоризненную благовоспитанность, был очень ловок и как бы счастлив тем, что устраивает чье-то счастье. Нана не выказала никакого удивления; ее только раздражала бешеная страсть Мюффа. К жизни надо относиться серьезно, не так ли? Любить — глупо, это ни к чему не ведет. К тому же у нее были угрызения совести — Зизи так юн! Право, она поступила нечестно. Ну, ладно, теперь она снова вернулась на путь истинный, она взяла в любовники старика.
— Зоя, — сказала Нана горничной, обрадовавшейся отъезду из деревни, — завтра, как только встанешь, уложи вещи: мы возвращаемся в Париж.
И Нана отдалась графу, но без всякого удовольствия.
7
Три месяца спустя, декабрьским вечером, граф Мюффа прогуливался по пассажу Панорам. Вечер был теплый, дождь загнал в узкий пассаж толпу народа. Людской поток медленно, с трудом подвигался между магазинами. Стекла побелели от отражавшихся в них лучей, все было ярко освещено, залито светом: белые шары, красные фонари, синие транспаранты, ряды газовых рожков, гигантские часы и веера, горевшие в воздухе вспышками пламени; а за прозрачными стеклами, в резком свете рефлекторов, пылали пестрые выставки — золотые изделия ювелиров, хрусталь кондитерских, светлые шелка модисток, и в хаосе кричащих вывесок гигантская ярко-красная перчатка вдали казалась окровавленной рукой, отрезанной и привязанной за желтую манжету.
Граф Мюффа медленно поднялся к бульвару. Он кинул взгляд на мостовую и вернулся мелкими шажками вдоль магазинов. Нагретый сырой воздух поднимался в узком пассаже светящимся паром. На плитах, мокрых от стекавших с зонтов капель, гулко отдавались беспрерывные шаги; голосов не было слышно. Ежеминутно толкавшие графа прохожие оглядывали этого безмолвного человека с мертвенно бледным от газового света лицом. Чтобы избежать взглядов любопытной толпы, граф остановился перед писчебумажным магазином и стал внимательно рассматривать выставку пресс-папье в виде стеклянных шаров, в которых переливались пейзажи и цветы.
Он ничего не видел, он думал о Нана. Зачем она снова солгала? Утром она написала ему, чтобы он не трудился приходить к ней вечером, так как заболел Луизэ, и она будет ночевать у тетки и ухаживать за ребенком. Но он кое-что подозревал и, явившись к ней, узнал от привратницы, что Нана только что уехала к себе в театр. Это удивило его, так как она не играла в новой пьесе. К чему же эта ложь и что ей было делать в тот вечер в «Варьете»? Какой-то прохожий толкнул графа; тот совершенно бессознательно отошел от писчебумажного магазина и, очутившись перед витриной с безделушками, стал сосредоточенно разглядывать выставленные записные книжечки и портсигары с одинаковой синей ласточкой в уголке. Нана безусловно очень изменилась. Первое время после возвращения из деревни она сводила его с ума, покрывая поцелуями его лицо, бакенбарды, ласкаясь, как кошечка; она клялась, что он ее любимый, единственный обожаемый муженек. Он больше не боялся Жоржа, которого мать держала в Фондет. Оставался толстяк Штейнер — граф мечтал занять его место, но пока воздерживался от объяснений по поводу банкира. Он знал, что тот снова страшно запутался в денежных делах и не сегодня-завтра будет исключен из Биржи, что банкир цеплялся за акционеров Солончаков в Ландах, стараясь вытянуть у них последний взнос. Когда граф встречал Штейнера у Нана, она объясняла рассудительным тоном, что не может выбросить его словно собаку, после того, как он потратил на нее столько денег. Впрочем, за последние три месяца Мюффа жил в таком чувственном угаре, что, помимо потребности обладать Нана, ничто другое не интересовало его. Позднее пробуждение плоти вызвало в нем ребяческую жадность, которая не оставляла места ни тщеславию, ни ревности. Лишь одно определенное ощущение могло его поразить: Нана становилась менее ласковой, она перестала целовать его бакенбарды. Это беспокоило его, и, не зная женщин, он спрашивал себя, в чем она может его упрекнуть. Он считал, что удовлетворяет все ее желания. И все время возвращался к полученному утром письму, к сложной сети, сотканной из лжи, конечной целью которой было желание провести вечер у себя в театре. Подхваченный новым потоком толпы, граф пересек проезд и, остановившись перед вестибюлем какого-то ресторана, вперил взор в ощипанных жаворонков и огромного лосося, выставленных в одной из витрин.