Ярким воспоминанием о Ланкашире стоит перед глазами сцена: замотанная шалью коренастая женщина в дерюжным фартуке, в тяжелых черных башмаках, ползает на коленях по сырому грязному шлаку — на ледяном ветру старательно выискивает крохи угля. И люди вполне готовы так надрываться — зимой они на все готовы ради топлива: оно тогда едва ли не важней еды. А вокруг до самого горизонта гигантские конусы отвалов и вышки шахтных лебедок, и ни одна шахта не способна продать весь свой добытый уголь. Поневоле вспомнишь майора Дугласа[173].
По пути на север глазам, привыкшим к виду юга или востока Англии, огромная разница становится заметна только после Бирмингема. В Ковентри ты словно в лондонском Финсбери-парке, бирмингемский Бычий рынок мало чем отличается от рынка в Норидже, и между всеми городами центральных графств тянется та же садово-коттеджная цивилизация, что на юге. Только еще севернее, после «Гончарного округа»[174], перед тобой во всей красе возникает индустриальное уродство — уродство настолько дикое и жуткое, что его требуется, так сказать, переварить.
Шахтный террикон отвратителен уже своей никчемностью. В прямом смысле отбросы, выкинутые на землю, словно великан опрокинул помойное ведро. В предместьях шахтерских городов зловещие ландшафты, где горизонт вокруг перекрыт зубчатой стеной темно-серых отвалов, почва из грязи и золы, а над головой стальные тросы, по которым многие мили медленно тянутся вагонетки со шлаком. Шлак в отвалах часто загорается, ночами видны алые ручейки змеящегося по насыпям пламени и слабо тлеющие, будто исчезающие, но оживающие вновь и вновь синие огоньки горящей серы. Даже когда пирамиды шлака оседают (что с ними рано или поздно происходит), то зарастают лишь дрянной бурой осокой и сохраняют кочковатую поверхность. Один такой осевший террикон, по виду вмиг окаменевшее бурное море, в трущобах Уигана служил детской площадкой, именуясь там «свалявшимся матрасом». Пройдут века, машины избороздят, перепашут места, где прежде шла угледобыча, но участки старинных шлаковых отвалов все еще будут различимы с самолета.
Помнится зимний день в кошмарных окрестностях Уигана. Вокруг лунный пейзаж насыпей шлака, а в просветах между этими, с позволения сказать, холмами ряды дымящих черным дымом фабричных труб. Вдоль канала полоса мерзлой угольной грязи, истоптанной подошвами горняцких башмаков, и всюду пятна «заливин» — залитых грунтовыми водами ложбин, образовавшихся вследствие просадки подрытой шахтами почвы. И жуткий холод. «Заливины» покрыты горчичного цвета льдом, лодочники на баржах замотаны мешками до самых глаз, шлюзовые ворота обросли гроздьями сосулек. Словно мир, изгнавший всякую растительность, — ничего кроме дыма, шлака, льда, золы, грязи и мутной воды. Но даже Уиган красив в сравнении с Шеффилдом. Шеффилд, я полагаю, справедливо мог бы претендовать на звание самого безобразного города Старого света (жители, жаждущие хоть чем-то всех превзойти, возможно выдвинут такое требование). В этом городе с полумиллионным населением приличных зданий меньше, чем в обычной, с пятью сотнями обитателей, деревне на востоке Англии. А тамошняя вонь! Если изредка отступает серное зловоние, то лишь потому, что его перебивает запах газа. Даже воды бегущей через город мелкой речки окрашены ядовитой желтизной из-за какой-то химии. Остановившись однажды на улице, я пересчитал имевшиеся в поле зрения фабричные трубы: их оказалось тридцать три, и удалось бы насчитать гораздо больше, развейся на минуту густая пелена дыма и копоти. Характерным ландшафтом отпечатался в памяти наводящий смертную тоску пустырь (пустыри там почему-то еще тоскливей лондонских). Абсолютно голый, ни травинки, замусоренный дрянью рваных газет и дырявых кастрюль участок, направо ряд угрюмых четырехкомнатных домов из закопченного до черноты красного кирпича, налево тающий в дымной мгле частокол бесконечных фабричных труб, позади засыпанная шлаком насыпь железной дороги, а прямо в центре пустыря куб ярко-желтой кирпичной постройки с вывеской «Томас Грокок, перевозка автотранспортом».
Ночью, когда ужасные строения не видны да и все прочее во тьме, города вроде Шеффилда приобретают некое зловещее великолепие. Розовыми и зеленоватыми клубами медленно плывет густой дым, из-под колпаков на трубах литейных заводов, словно огненные циркулярные пилы, вьется зазубренное пламя. Через открытые двери цехов видишь гибкие полосы раскаленного железа, с которыми лихо управляются облитые алым светом литейщики; слышишь свист, грохот паровых молотов и звонкие удары по металлу.
Что касается гончарных городков, они почти одинаково безобразны на свой манер. Прямо в шеренгах закопченных домишек, так сказать посреди улицы, торчат похожие на врытые в землю гигантские бутыли бургундского, дымящие трубами чуть не в лицо конические кирпичные печи для обжига керамики. А где-нибудь неподалеку обязательно увидишь чудовищно огромный (шириной в сотни футов и почти такой же глубины) глиняный карьер, по одной стороне которого рельсовый путь с тянущейся цепью маленьких ржавых вагонеток, по другой — рабочие, умело, как скалолазы, отбивающие на кручах плотный грунт. Я проезжал там в снежную погоду, и даже снег был совершенно черным. Лучшее, что можно сказать о гончарных городках, — они невелики и довольно компактны. Не отъехав и на десяток миль, ты уже среди нетронутой природы, и с холмов городки эти уже видятся лишь грязными пятнышками.
Раздумывая относительно подобного уродства, задаешься двумя вопросами. Во-первых, неизбежно ли? Во-вторых, важно ли?
На мой взгляд, индустриализация вовсе не предполагает непременной некрасивости. Фабрика или даже газовый завод не обязательно должны быть безобразнее дворца, собачьей конуры или церковного собора. Все зависит от типа архитектуры. Северные промышленные города столь неприглядны, ибо выросли в период, когда строительство не знало современных стальных конструкций и дымоочистных устройств, когда вообще всех слишком занимали барыши, чтобы думать о чем-либо еще. Уродливость там сохраняется в значительной степени из-за того, что северяне к ней привыкли, перестали её замечать. Множество жителей Шеффилда либо Манчестера, подышав воздухом корнуэльских утесов, вероятно, не обнаружат в нем особой прелести. Однако после войны промышленность начала распространяться все южнее, приобретая почти симпатичный вид. Типичная послевоенная фабрика — не почерневшие кирпичные бараки с нагромождением коптящих труб, но сверкающие сооружения из бетона, стали и стекла, окруженные зелеными лужайками и клумбами тюльпанов. Взгляните на заводские корпуса, когда поездом отправитесь из Лондона по Западной магистрали: это, возможно, не шедевры зодчества, но уж конечно не кромешная жуть газовых заводов Шеффилда. Вместе с тем, хотя северное индустриальное уродство очевидно и вызывает протест каждого новоприбывшего, я сомневаюсь, что оно имеет первостепенное значение. Может быть, даже нежелательно изощряться в камуфляже объектов индустрии под что-то, чем они отнюдь не являются. Как верно замечено Олдосом Хаксли, тайная сатанинская мельница должна выглядеть именно тайной сатанинской мельницей, а не храмом прекрасных загадочных богов. Кроме того, и в худшем из промышленных городов многое по-своему живописно, выразительно. Коптящие трубы или зловонные трущобы отталкивают, главным образом, поскольку подразумевают исковерканные жизни и больных детей. С чисто эстетической точки зрения это может обладать определенным мрачным очарованием. Лично я обнаружил, что нечто донельзя странное, пусть даже одиозное, в итоге магически завораживает. Устрашавшая меня в Бирме природа стала таким навязчивым видением, что пришлось написать роман, дабы избавиться от наваждения (истинный предмет изображения всех романов о Востоке — восточный пейзаж). Нетрудно, видимо, по примеру Арнольда Беннета, обнаружить специфическую красоту угрюмых промышленных городов; легко представить, допустим, Бодлера, воспевающего шахтный террикон. Но безобразен или же красив индустриальный вид, это вряд ли существенно. Действительное зло гораздо глубже и оно неискоренимо. Вот это важно помнить при соблазне полагать чистенькое оформление индустриализации гарантией ее безвредности.