Особой беды от того, что надерзишь какой-то «шишке», ему не виделось, он и дерзил во всякой безопасной для себя ситуации. По мнению Г. Ж. Ренье, автора книги «Оскар Уайльд», сопровождавший суд над Уайльдом взрыв оголтелой народной ярости имел, по сути, социальную основу: «Подловив представителя высших классов, лондонская чернь заставила его попрыгать». Все это логично и даже естественно. Если обращаться с людьми так, как на протяжении двух столетий обращались с английскими рабочими, следует ожидать, что они обидятся. Впрочем, и отпрысков убого-благородных фамилий трудно винить за ненависть к пролетариям, которые для них олицетворялись хищно бродившими поблизости шайками юных «хамов».

Имелась и другая огромная сложность. Здесь мы приближаемся к разгадке глубинного социального противостояния на Западе — к действительной причине того, почему воспитанный в буржуазной среде европеец, даже называя себя коммунистом, без специального напряжения не способен воспринять пролетария равным себе. Это сформулировано четырьмя зловещими словами, которых теперь стараются не произносить, но которые во времена моего детства употреблялись довольно свободно. А формула такая: «низшие классы дурно пахнут».

«Низшие классы дурно пахнут» — вот что было нами накрепко усвоено. Барьер, похоже, непреодолимый. Никаким чувствам приязни и неприязни не сравниться по силе с укорененным физическим ощущением. Можно преодолеть национальную вражду, религиозную рознь, разницу в образовании, характере, интеллекте, но физическое отвращение — невозможно. У тебя может возникнуть симпатия к убийце и маньяку, только не к человеку с запахом, просто скверным запахом изо рта. Как бы ты ни желал ему добра, как бы тебя ни восхищали его душа и ум, втайне ты будешь брезгливо содрогаться от его зловонного дыхания. И если юношу растили, постоянно внушая, что работяги сплошь темные, ленивые пьяницы и мошенники, это еще ничего, но если мальчик вырос с убеждением в органичной нечистоплотности пролетарского населения, пагубное дело сделано. Нас приучили твердо верить: они — вонючие грязнули. А когда с раннего детства въелась некая подспудная гадливость, живое чувство потом вряд ли переучишь. Ребенком ты смотрел, как здоровенный потный землекоп шагает по дороге с лопатой на плече, разглядывал его линялую рубаху и заскорузлые от грязи плисовые штаны, представлял мерзкие сальные тряпки его нижнего белья и под ним немытое тело, целиком темно-бурое (именно таким оно мне виделось), шибающее резким душком, как от копченой свинины. Ты видел бродягу, присевшего отдохнуть в канаве и снявшего башмаки, — ф-фу! До тебя, конечно, не доходило, что и бродяге его грязные ноги не в радость. И даже те из «низших классов», чья опрятность сомнений не вызывала (прислуга, например), все-таки слегка отвращали. Запах их пота, сама фактура их кожи неясно чем, но чем-то неприятно отличались.

Вероятно, каждому, выросшему в доме с ванной и приученному не комкать слова, знакомы подобные чувства — чувства, которые глубокой пропастью разделяют на Западе верхи и низы общества. Странно даже, насколько редко это признается. Пока что мне встретился лишь один текст, где об этом сказано без уверток: эпизод из книги Сомерсета Моэма «На китайской ширме». Мистер Моэм описывает прибытие на постоялый двор важного китайского чиновника, который разражается неистовой бранью, дабы сразу внушить всем, что среди жалких червей явилась сановная особа. Однако совсем скоро, утвердив свой высокий ранг должным, по его мнению, образом, сановник вполне дружелюбно усаживается поболтать у стола с простым носильщиком. Как высокое должностное лицо он чувствует необходимость произвести соответственное впечатление, но у него нет чувства, что нищие кули сотворены из другой глины[185]. Подобные сцены я наблюдал в Бирме сотни раз. У народов монголоидной расы (вообще, насколько мне известно, у всех азиатов) имеется врожденное сознание какого-то естественного равенства, природной близости между людьми, что просто невероятно на Западе.

«На Западе, — пишет далее мистер Моэм, — нас отделяет от собратьев обоняние. Хотя английский пролетарий — наш несколько деспотичный вождь и учитель, этим не отменяется идущий от него душок. И как иначе: на рассвете, когда с гудком торопишься поспеть на свой завод, не до тщательного мытья, а тяжкий физический труд не ароматен, а белье можно поменять не чаще, чем сварливая женушка управится с еженедельной стиркой. Я не виню рабочего за его запашок, но запашок присутствует. И это сильно затрудняет социальное общение человеку с чуткими ноздрями. Утренняя ванна делит общество на классы более эффективно, нежели рождение, воспитание и благосостояние».

Ну а действительно ли пахнут «низшие классы»? В целом, разумеется, они пахучее высших сословий. Естественно, учитывая обстоятельства их жизни, если даже сегодня ваннами снабжено менее половины английских домов. Кроме того, мода на полное ежедневное мытье в Европе завелась совсем недавно, а пролетарии в своих привычках всегда консервативнее буржуазии. Хотя опрятность англичан явно возрастает, и есть надежда, что через сотню лет все они будут чисты почти так же, как японцы. Но зря любители идеализировать пролетариат, полагая необходимым восхвалять каждую его черту, пытаются и неряшливость причислить к пролетарским достоинствам. Любопытно, что здесь иногда рука об руку выступают социалист и честертоновского толка сентиментальный католик-демократ, дружно уверяющие, что грязь здоровей и «натуральнее», а чистота лишь прихоть, в лучшем случае — роскошь. (Согласно Честертону, грязь это просто некий «дискомфорт» и потому является для христианина своего рода добровольным подвигом смирения. К несчастью, претерпевать эти подвиги приходится и людям не столь правоверным. А ходить грязным действительно некомфортно; почти так же ужасно, как принимать зимним утром холодную ванну). Подобным радетелям пролетариата, видимо, не понять, что своими аргументами они лишь подтверждают: трудовой люд не вынужден, а склонен жить в грязи. На деле человек, имеющий возможность принять ванну, обычно это делает. Существенен, однако, вот какой пункт: люди из среднего класса уверены не только в том, что пролетарий вечно ходит чумазым и в несвежем белье (вышеприведенная цитата свидетельствует о подобном мнении и мистера Моэма), но хуже — в том, что грязен он как-то природно, изначально. В детстве одной из самых страшных вещей мне представлялась необходимость пить из бутылки после работяги. Однажды тринадцатилетним мальчиком я ехал в поезде из рыночного городка, вагон третьего класса был битком набит распродавшими свою живность местными свинарями. Кто-то достал, пустил по кругу кварту пива; бутыль переходила от одного рта к другому, к третьему, и каждый отхлебывал глоток. Не могу описать ужас, нараставший во мне по мере приближения той бутыли. Если настанет и моя очередь глотнуть из горлышка, побывавшего в их губах, меня, я чувствовал, непременно стошнит; с другой стороны, если предложат, я не осмелюсь отказаться из опасения оскорбить этих людей. Типичная дилемма буржуазного чистоплюя. Теперь-то, слава богу, таких мук я не испытываю. Тело рабочего человека отталкивает меня не больше, чем плоть миллионера. Мне по-прежнему не нравится пить из стакана после других (точнее говоря — других мужчин; относительно женщин я не против), но вопрос классовых различий тут абсолютно ни при чем. Походы плечом к плечу с бродягами излечили меня от социальной привередливости. Кстати, бродяги, хоть их в Англии привыкли называть «грязными», вовсе не столь уж и грязны. И когда ночуешь рядом с ними, пьешь с ними чай из одной закопченной жестянки, вещи, казавшиеся раньше жутью, ничуть тебя не ужасают.

Я подробно останавливаюсь на этих моментах, ибо они жизненно важны. Чтобы перебороть привычку делить людей на классы, сначала надо выяснить, как сословия проявляются в глазах друг друга. Клеймить представителей буржуазии «снобами» и на том ставить точку бесполезно. Далеко не продвинуться без понимания, что снобизм связан с определенного рода идеализмом, идущим от воспитания, при котором ребенку практически одновременно внушается необходимость мыть шею, готовность умереть за родину и презрение к «низшим классам».