— Много-то как! — подивился князь.

— Еще поболе того на погост каждогодне волокут! Те, что живут, — отборыши, крепкожильцы, заводские кремешки! — невесело усмехнулся работный на дивование генерала.

На столе лежал хлебушко, а ребята голосили:

— Мамка, дай корочку!

Но баба не сжалилась над ними, берегла каравай.

— Ты что же не кормишь их? — набросился генерал.

— Батюшка, разве им напасешься, ползункам. Хлебушка-то недостаток, — скорбно отозвалась женка. Лицо ее было истощенное, желтая иссохшаяся кожа обтягивала острые скулы.

Князь подошел к столу, отломил корочку и положил в рот. Пожевав, он сморщился и брезгливо выплюнул изо рта серую кашицу.

— Черт знает что!

— Верно, батюшка, какой это хлебушко! — горестно покручинилась баба, и на глаза выкатились слезинки. — В треть только ржаной муки тут, а остальное кора. Толкем, и все тут! Совсем отощали; животишки подвело и старым и малым. Вот оно как!..

Не отозвавшись на жалобу, генерал повернулся и, сердито сопя, поторопился выбраться на свежий воздух.

Попика, не дожидаясь отписки из консистории, публично били батожьем. Артельного старика осудили на каторгу, а прочих отхлестали лозой. Мальца Андрейку Воробышкина уготовили в острог, в город Екатеринбург, но тут из сибирского острожка в Кыштым приплелась вдовица Кондратьевна. В узелке бережно, как образок, она принесла скрипицу и бросилась в ноги Демидову:

— Пожалей ты меня, старую! Уж коли сына в острог, то и меня схорони с ним! Упроси, батюшка, князя.

Опрятная, степенная старушка неожиданно тронула сердце Никиты. Он покосился на узелок и спросил:

— А это что? Приношение мне?

— Бедная я, батюшка, одно и было богатство — сынок. А то — его скрипица. Одарен он господом, ой, как душу трогает сей скрипицей!

«Что ж, испробуем мальца! — подумал Никита. — Коли правда, нам ко двору гож будет!»

По приказу князя Андрейку привели в демидовские хоромы. Санкт-петербургский вельможа сидел в голубой гостиной. Окна и двери были распахнуты настежь, вечерний воздух вливался в горницу, колебал пламя восковых свечей в золоченых шандалах. Прямо из двери виднелся темный пруд, над ним мерцали звезды. Легкий туман нежной пеленой тянулся над сонными водами.

Воробышкин настроил скрипицу и заиграл.

Желчный князь угомонился, насмешливый огонек пегас в его очах: строгое, злое лицо понемногу обмякло, и тихая, благостная грусть озарила его. Закрыв лицо ладошкой, Вяземский сидел не шелохнувшись, вслушивался в нежные звуки. Демидов развалился в кресле, сытый, широкий, изумленно разглядывая парнишку. В углу у порога, как мышка, притихла вдовица. Она во все глаза смотрела на свое родное чадо, и невольно слезы катились из ее блеклых глаз. Боясь перевести дыхание, она уголком платка тихонько утирала их.

— Ваша светлость, — наклонился к генерал-квартирмейстеру Демидов, — помилуйте его и освободите! Отойдет он ко мне, а я пошлю его в иноземщину. Отменный музыкант будет…

Князь улыбнулся, учтиво согласился:

— Пусть будет по-вашему, сударь.

— Слыхала, бабка? — вскричал Демидов. — Беру твоего сынка за чудный дар. Собирайся, голубица. Поедешь ты с обозом на Москву. Там птичницей будешь, а сынок полетит дальше…

— Батюшка ты наш! — упала в ноги старуха. — Век буду бога молить за тебя. Благодари, сынок…

Бережно прижав скрипицу, Андрейка угловато склонился. А взор его блуждал далеко…

Туман над прудом поднялся выше, закрыл звезды. Холопы прикрыли окна и двери. Потрескивали свечи в шандалах; от огоньков и дыхания в гостиной стало душно…

В докладе императрице о причинах волнений на Каменном Поясе князь Вяземский сообщал:

«Сии заводские работы, сделавшись приписным крестьянам большой тягостью, оставили в них навсегда негодование, какое инако и отвратиться не может, как только тогда, когда положена будет за заводские работы плата сравнительная с выгодами, от земли ими получаемыми.

К сему управители заводские накладывали на них несносные, сверх определенных, работы, утесняли взятками и мучили побоями».

Слишком ясны и неопровержимы были улики крестьян на злодеяния приказчиков, однако князь вовсе не хотел поощрять приписных.

«Упаси бог, чего доброго, возомнят после сего о вольностях!» — тревожно подумал он.

Наказывал он лихоманцев и притеснителей — приказчиков, нарядчиков, мастерков и писчиков — весьма осторожно. Многим спускал вины, одного в раскаяние понудил месяц копать землю, другому запретил надзор за рабочими.

Дошла очередь и до главного кыштымского приказчика Селезня. Очень много поступило на него жалоб, и все преступления его были въяве. Великая гроза надвигалась на жестокого и жадного демидовского слугу.

Но тут Никита Акинфиевич вступился за своего холопа.

Князь давно приметил услужливого, хлопотливого приказчика. Как лиса на охоте, тихо и осторожно он пробирался по заводу. Перед хозяином льстил, увивался. Все желания ревизора выполнял по одному взгляду. Но большие черные глаза его никогда не смотрели прямо на человека, они убегали от чужого взора, а на губах цыганистого приказчика играла угодливая улыбочка.

«Плут! Несомненный хапуга и кнутобоец!» — думало нем Вяземский, но обходительность Селезня подкупала, и генерал-квартирмейстер решил дело свести на нет.

Обвиняли приписные Маслянского острожка приказчика в том, что от его жестокого наказания батогами умер односельчанин Панин.

Ревизор на жалобе пометил:

«После того как Панин был бит батогами, он работал четыре дня и почил на третий день по приезде домой. Явствует: не батоги, а воля божия смерть уготовала ему». Приписного Меньшикова Селезень посек конской плетью, и через три недели тот умер.

«Умереть ему от тех побоев не можно», — начертал на челобитной князь.

Однако, как ни благоволил князь к демидовскому приказчику, многое нельзя было утаить и свалить на волю божию. К тому же санкт-петербургскому ревизору хотелось показаться беспристрастным. Он вызвал Селезня и со всей строгостью опросил его.

Чинный, притихший приказчик стоял перед столом и переминался с ноги на ногу.

Глаза его были скорбны, елейным голосом винился он перед генералом.

— То верно, обстриг я сибирским мужикам по-каторжному головы. Но как же иначе, ваше сиятельство, когда они побегли с завода? — склонив голову, тихо говорил он.

— А тех посек за что, которые канавы рыли? — насупившись, спрашивал Вяземский.

— Ваше сиятельство, уроки не выполняли! — искренним тоном возмутился приказчик. — А как же после сего доставить было ядра и пушки, коли водного пути не предвиделось? В заботе о государственном хозяин наш убивался. Не стерпело мое сердце нерадивости крестьянишек, вот и посек. Винюсь, как перед Христом-богом!

Он брякнулся перед столом на колени, стукнулся лбом о землю.

«Юлит, бес!» — брезгливо поморщился Вяземский и встал из-за стола.

Приказчик не поднимался с колен, умильно смотрел на допросчика. Князь прищурился и спросил тихо:

— А мзду брал?

Трудно было уйти от пронзительного взгляда Вяземского, да и как тут сплутуешь.

— Ваше сиятельство, один бог безгрешен! Виновен перед людьми! — просяще глядел он на князя.

— Тяжкие вины значатся за тобой, — строго сказал Вяземский. — Хоть то шло от усердия твоего пред хозяином, но должен ты понести кару! — Он вздохнул и задумался.

В горнице стало тихо, только писец усердно чиркал гусиным пером.

Приказчик замер, глаза его трусливо забегали, — походил он на подлого, наблудившего пса, униженно скулящего.

— Истин бог, исправлюсь и вам порадею! — слезно просил он.

Наконец князь ткнул пальцем в писчика и сказал:

— Пиши! За то, что бил батогами и остриг власы на полголовы крестьянишкам, посадить на неделю под караул на хлеб и воду!

— Батюшка! — радостно вскрикнул приказчик. — Вот суд праведный! — Он подполз на коленях к Вяземскому и стал лобызать ему руку.