От Нэн не было никаких вестей, и, хотя она беспокоилась и о Нэн, и о ребенке, она убеждала себя, что с ними все в порядке. Насколько ей было известно, чума обошла деревню стороной. К тому же вполне вероятно, что ее письмо не дошло до Нэн. Эмбер довольно хорошо знала свою Нэн и верила в ее верность и в ее находчивость. И теперь надо отбросить все сомнения и считать, что с ними все в полном порядке.

Чувствовала она себя хорошо, как и прежде, что она объясняла действием бивня единорога, золотой елизаветинской монеты, которую держала за щекой, и еще следствием ежедневной процедуры: она отрезала от своих волос крошечный локон и выпивала его с водой. Эта последняя мера была предложена Спонг, и обе они неукоснительно выполняли обряд. Еще бы не верить – ведь Спонг побывала уже в восьми домах, охваченных чумой, и до сих пор не заболела! Иногда Эмбер использовала дополнительное средство – она молилась Богу.

После своего второго посещения доктор Бартон не появлялся, и Спонг с Эмбер обе решили, что он либо умер, либо убежал из города, ибо чума свирепствовала все сильнее и все больше докторов уезжало. Но теперь, когда Брюсу становилось лучше, эскулапы больше не заботили Эмбер.

Каждое утро, когда она кормила Брюса завтраком – обычно это было питательное питье, – она меняла повязку на большой ране, умывала ему лицо и руки, чистила зубы, а потом садилась рядом и причесывала ему волосы. Это занятие доставляло ей удовольствие каждый день, ибо заботы окружали ее день-деньской и у нее оставалось мало времени просто побыть с Брюсом. Иногда он глядел на нее, но взгляд оставался тусклым и невыразительным, она даже не могла понять, видит ли он, кто склоняется к нему. Но всякий раз, когда он глядел на нее, Эмбер улыбалась, надеясь на ответную улыбку.

И наконец это произошло – на десятый день его болезни, когда Эмбер сидела у его постели и смотрела ему в лицо, собираясь расчесывать волосы по-прежнему жесткие и густые. Она приложила руку к его шевелюре и улыбнулась светлой и счастливой улыбкой. Она поняла, что он наблюдает за ней, что действительно видит ее, что наконец узнал ее. Легкая дрожь пробежала по ее телу, когда он начал улыбаться ей, а она нежно провела пальцами по его щеке.

– Храни тебя Господь, дорогая моя… – Голос Брюса был тихим и хрипловатым, скорее, это был шепот; он повернулся и поцеловал ее пальцы.

– О Брюс…

Она могла только пробормотать его имя,, потому что в горле был комок и из глаз брызнули слезы, она смахнула их, а Брюс закрыл глаза, устало отвернул голову и слегка вздохнул.

После этого Эмбер всегда могла угадать, когда Брюс был в полном сознании. Понемногу он начал разговаривать с ней, хотя лишь через много дней он смог произносить несколько слов подряд. Эмбер не принуждала его говорить, она знала, каких усилий ему это стоило и как он устает после разговора. Его глаза часто следили за Эмбер, когда она была в комнате. Она видела благодарность в его взгляде, и это разрывало ей сердце. Она хотела сказать ему, что не много сделала для него: лишь только то, что должна была сделать, потому что любит его и что она никогда не была так. счастлива, как в последние дни, когда отдала всю свою энергию, все силы, физические и духовные, для него. И что бы ни было у них в прошлом, что бы ни ждало их в будущем, в ее душе навсегда останутся эти несколько недель, когда он полностью принадлежал, ей.

Лондон менялся с каждым днем.

Постепенно с улиц исчезли уличные торговцы, а с ними старые, как мир, напевные, не один век звучавшие в городе крики, которыми они расхваливали свой товар. Закрывались многие магазины и лавки, приказчики больше не стояли за прилавком, хозяева лавок боялись покупателей, а покупатели – лавочников. Друзья отворачивались при встрече или переходили на другую сторону улицы, чтобы избежать разговоров. Многие перестали покупать еду из страха заразиться, а некоторые из-за этого даже умерли от голода.

Театры закрылись в мае, а теперь и многие таверны стояли запертыми. Тем же из них, что продолжали обслуживать гостей, велели закрываться в девять часов вечера и выгонять всех посетителей. Исчезли медвежьи и петушиные бои, выступления жонглеров и кукольные спектакли; даже публичных казней больше не устраивали, ибо они неизменно привлекали большие толпы людей. Похороны были запрещены, но тем не менее можно было видеть длинные процессии, бесконечной вереницей проходившие по улицам в любое время дня и ночи.

Но, невзирая на страх заразиться, в церквах собиралось много народу. Некоторые священнослужители, в основном ортодоксального вероисповедания, уехали из города, а нонконформисты остались и произносили пламенные речи, чтобы несчастные и сирые отмаливали свои грехи. Проститутки трудились без устали. Прошел слух, что самая верная защита от чумы – венерическая болезнь, и публичные дома Винегар-Ярда, Саффрон-Хилла и Найтингейл Лейн были открыты для посетителей двадцать четыре часа в сутки. Проститутки и клиенты часто умирали вместе, и их тела выносили потом через черный ход, чтобы не расстраивать тех, кто ожидал в гостиной. Все растущий фатализм привел к. тому, что многие говорили, будто надо, мол, получать от жизни как можно больше удовольствия, а потом умереть, когда придет твой черед. Одни бросились к. астрологам и предсказателям, другие стали оракулами, и их дела процветали.

По каждой улице проезжали так называемые «собиратели мертвых». В их обязанность входило проверять, где есть трупы, и сообщать об этом церковному клерку. Это были группы старух, нечестных и неграмотных, как и сиделки. Они были вынуждены жить обособленно во время эпидемии, ходили с белыми палками, чтобы прохожие видели, кто идет, и обходили их стороной.

Город постепенно затихал. Судоходство на Темзе прекратилось – ни один корабль не мог войти или выйти из порта. Шум, крики и ругань моряков на реке – все это исчезло. Сорок тысяч собак и двести тысяч кошек, были уничтожены, – считалось, что они переносят заразу. Можно было услышать плеск воды между волнорезами Лондонского моста даже из Сити – шум, которого обычно никто не замечал. Только колокол продолжал звонить, тяжелыми ударами возвещая о смерти.

Вскоре стало невозможно хоронить мертвых по отдельности, стали рыть огромные ямы сорок футов на двадцать на окраине города. Каждую ночь туда свозили трупы, некоторые были, как положено, в гробах, но чаще просто завернуты в простыни, а то и голыми, как их застала смерть. Имена многих были неизвестны. В дневное время у этих захоронений кружились вороны, но при приближении человека они взвивались в воздух, ожидая ухода непрошеного гостя, потом снова садились на могилы. Когда тела начали разлагаться, в город пополз смрадный запах, и дышать стало просто нечем.

Давно не помнили в Лондоне такого жаркого; лета. Небо оставалось ярким, как лазурь, голубым и совершенно безоблачным. Люди мечтали о тумане, как о милости Господней. Над городом низко парили большие птицы, они летали тяжело и деловито. Флюгеры на шпилях храмов едва шевелились. На лугах вокруг Лондона трава сгорела и земля стала твердой, как кирпич; завяли, сморщились и высохли цветы. Эмбер посадила несколько левкоев розового и белого цвета в горшки и поставила их в тени на балконе, но они не прижились.

Она защищала себя от чумы тем, что отказывалась думать об этом, это было все, что она могла сделать, все, что могли сделать – чтобы не сойти с ума – и другие оставшиеся в городе.

Часто, когда она ходила за провизией в лавки – теперь все приходилось покупать в лавках, потому что уличные разносчики исчезли, – ей приходилось слышать страшные крики и стоны, доносившиеся из запертых домов. В окнах появлялись измученные лица, люди умоляюще тянули руки и взывали: «Молитесь за нас!»

Чума убивала мгновенно, мертвые и умирающие на улицах стали приметой времени. Эмбер насмотрелась всякого; вот мужчина прижался к стене и бьется о нее окровавленной головой, бормоча что-то в бреду (Эмбер в ужасе взглянула на него и быстро прошла мимо, зажав нос); вот мертвая женщина лежит в дверях дома, а грудной младенец сосет ее грудь (на ее белой коже Эмбер заметила маленькие голубые пятна чумы); вот старуха, отчаянно рыдая и еле передвигая ноги, идет, неся в руках маленький гробик.