— Сочувствую. Могу лишь облегчить вам работу — буду услужливым.

— Лжешь! — передернулся Кропотов. — Лжешь, негодяй! А почему бежал от меня?.. Молодым галопом ударил, о годах забыл! Оттого, что себе опостылел, бежал? Лжешь!

— Тогда бежал, сейчас не хочу. Неужели не понятно, что в человеке живет проклятое самосохранение, не в мозгу, где-то в желудке. Молодой галоп случился прежде, чем успел подумать… И сейчас во мне, что скрывать, сидит эдакий шерстистый чертик. Жив курилка! Не отделаюсь до конца.

— На пушку берете! Не выдержу, мол, дам трещинку…

— Бросьте — на пушку! Почему вы так неспокойны, почему горячитесь? Потому, что верите мне. И как не верить, мы же братья по несчастью…

— Ну вот и до братства договорились.

— Вы тоже несносны сами себе, потому и игру выдумали: бросить себя, постылого, на костер… И прекрасно! Мы, так сказать, друг для друга взаимовыгодны, вы через меня отделываетесь от своего постылого Я, одновременно освобождаете и меня от того же. Для меня самый легкий выход — минутка неприятности, как в зубоврачебном кабинете.

Кропотов молча взял пакет, стал разглядывать его и свои рабочие руки, хмурясь, моргая, то сдвигая в узелок губы, то растягивая их, все усталое лицо нервически гримасничало. И я снова почувствовал во рту медный привкус.

— Дозрел, скотина, — сказал он. — Хочешь отделаться моими руками.

Медный привкус все еще оставался, но ощущение подмывающей опасности исчезло, мне вдруг стало скучно, появилось раздражение против этого нерешительного человека — судья-каратель, тоже мне. Несерьезный птичий нос, тусклая лысина, мешки под глазами, после первого же несчастья так и не сумел встать на ноги, хотел, наверное, много, но ничем не заявил о себе… Жертве по призванию вершить суд не дано.

— Вот… Можешь взять себе.

Пакет тяжело стукнул рядом с моей тарелкой.

— А если я не решусь?..

Кропотов побагровел, глаза его стали белыми.

— Ну и живи! Задыхайся в собственной вони!

— А дух?.. Мой дух, Кропотов?.. Вы же его собирались прикончить.

— Почему я за твой поганый дух должен больше тебя отвечать?

И я негромко рассыпался не своим, презрительно горьким смешком.

— Но что будет с человечеством, Кропотов, с человечеством, которое вы от меня хотели спасти?.. Как быстро вы о нем забыли!

— Нет вас — были да вышли, дым остался.

— Лжете, Кропотов! Как всегда, себе лжете. Поняли простое — во мне себя увидели. Или я не прав? Родные братья, хотя и не близнецы.

— Ловко выгораживаетесь!

Злое возбуждение слетело с меня, я вздохнул.

— Нет, не выгораживаюсь. И в доказательство готов взять подарок. Что называется, постараюсь оправдать ваши надежды.

Он гнулся к столу, к остывающей яичнице, прятал от меня лицо, выставляя неопрятную лысину.

Ярко освещенное крикливо-цветастое кафе — белое и черное, зеленое и желтое, и за столиками благополучные люди. Небритый, нездоровый, враждебный человек напротив меня. Жаль его, жаль себя. Запрокинуть бы голову до хруста в шее, завыть по-волчьи на тощенькие модерновые люстры — о пропущенной жизни, от зависти к тем, кому жить предстоит.

Я взял пакет и чуть не выронил его из рук — он оказался тяжелей, чем я думал.

— Кропотов, — сказал я мстительно, — ты напрасно мне это отдаешь. Оно тебе самому нужно.

Он промолчал. Я повернулся, хотел крикнуть официантку, чтоб расплатиться за бутылку минеральной, нетронутую яичницу, и тут Кропотов застонал:

— Да скорей же!.. Не тяни! С глаз долой!

— Будь здоров, Немезида.

Бережно прижимая пакет к животу, я двинулся к выходу.

37

Известно, что Людовик XVI держался храбро во время казни. Талейран будто бы назвал это «храбростью женщины в момент, когда она рожает». Я испытал угрюмое хмельное удальство, приобщился к отваге висельника.

Этот хмель продолжал кружить мне голову, когда кафе осталось за спиной, когда автобус вез меня к дому.

Нет, я не гордился победой над человеком, который приехал убить меня. Он не стоил того, он из тех, кого в жизни побеждает каждый встречный. Но, похоже, я победил себя. Пакет оттягивал карман моего пальто — военный трофей, взывающий к действию.

Прозревший крот не в состоянии жить под землей во мраке. Раз он прозрел, то должен видеть солнечный свет. А мир, где светит солнце, не для крота, крот приспособлен к потаенной кротовой жизни. Но все равно будь благодарен прозрению, за минуту яркого света с честью прими расплату!

Автобус вез меня к дому. Он был почти пуст в этот уже довольно поздний час.

Хлыщеватый паренек — брючки слишком узки, полы пальто подрезаны чересчур высоко, головной убор отсутствует — глядится в ночное стекло окна: «Как я хорош». Нарцисс.

Две девицы громко болтают о какой-то Капке, которая «ломается, как копеечный пряник».

Сейчас я имею право свысока смотреть и снисходительно судить. Ни один из встречных наверняка не пережил такого дня, какой только что пережил я, ни один не прошел через такой пристрастный и жестокий суд совести, через какой прошел я. Навряд ли кто из них когда-либо вынесет себе столь суровый приговор. Пакет оттягивает карман моего пальто, он не просто взят добровольно, он отвоеван мною вместе с высоким правом судить самого себя.

Я сошел на остановке возле своего дома.

Будь благодарен прозрению, крот, слепо проживший жизнь в шестьдесят юбилейных свечей. Другие кроты не поймут.

Мимо меня промчался с грохотом мотоцикл — парень вез за спиной девушку. Это, наверное, самый последний из мотоциклов, несущий на себе досужих отдыхающих.

Закрыты магазины, и то кафе возле вокзала, наверное, уже тоже закрывается, не совсем еще пьяного Кропотова выставляют на улицу. Последние прохожие спешат по мостовой.

Вдоль проспекта застыли молодые липки, прогревшиеся за день на солнце, испытавшие живое шевеление сока — деревья с налившимися почками. Почки скоро лопнут…

Все еще сеял дождь, фонари вспарывали мокрый асфальт судорожными полосами. Город засыпал, успокоенный и освобожденный. По его улицам уже не ходит убийца, к любому углу приближайся с доверчивостью. Но одной рукой я придерживаю отягощенный пакетом карман.

Что ж…

38

Не снимая пальто, через столовую при неверном свете фонарей с улицы я прошел в свою комнату, плотно прикрыл дверь, прислушался. Жена, похоже, спала… или продолжала от меня прятаться в недрах нашего затемненного жилья.

Возможно, она глядит сейчас в потолок, перебирает в уме нашу с ней жизнь. Она, кажется, и на самом деле была несчастлива со мной, хуже того, как-то однообразно, уныло несчастлива. У меня хоть ежедневная смена: дом — школа — дом, а у нее только: дом — дом — дом — равнина и в ней овраги.

Спит или думает?.. Ждет ли покорно заранее известного утра? «Доброе утро, Коля. Как ты спал?» — лозунг дома. Прости, Соня, утро у тебя будет недобрым, тебе придется перебраться еще через один страшный овраг. Всей душой хочу, чтоб он был у тебя последним. Постарайся набраться сил, одолей.

Включил свет.

На письменном столе среди разложенных книг, тетрадей морской кортик. Гриша Бухалов — светлое пятно моей биографии. Впрочем, кошмарное сегодня подарило мне встречу с Антоном Елькиным. А сколько таких Антонов, искренне считающих меня солью земли. Письма и телеграммы все еще идут со всех концов страны. Письма и телеграммы, искренние и признательные… Может ли быть страшней обвинение, чем восторг, которого ты не заслуживаешь?

У меня есть единственное достоинство — не отымешь! — не злодей, не прохвост, честный человек. Это признал даже мой судья Сергей Кропотов. Останусь честным до конца, признаю: Гриша Бухалов погиб, а Лена Шорохова жива и будет жить!