— За ней тормознуть можно, если что.
— Ага, давай, до умывальника, на счёт «три», — с неохотой отрывая лоб от стены, и не въезжая в суть дела, соглашаюсь я. — Куда?
— Да вон, тачка посреди улицы, «шестёра».
— А-а! Чё-то только она торчит там, как гроб посреди кладбища. Не нравится мне она. А вдруг заминирована?
— Ты чё? Да кому это надо? Давай-давай, раз-два-…
Боец у умывальника, про которого мы уже почти забыли, резко дёрнул головой и, сильно стукнувшись об роковую сантехнику, завалился набок. Каска, глухо цокнув об асфальт, откатилась от хозяина метра на два. Пулемёт и гранатомёт, необъяснимо перемешавшись с мёртвыми, согнутыми в локтях руками, неказисто торчали стволами в разные стороны.
— … три.
Бойцу снесло нижнюю половину лица. Полчерепа.
— Вот тебе и Старый Новый год!
У застывшего тела, быстро поедая мягкий пушистый снег, образовывалась небольшая тёмная лужица, в неясных бликах которой отражалась убывающая в небо душа. Она печально улыбалась и магнетически манила меня за собой.
— Достоялся, дурень! Говорили же… — Сосед нервно замотал головой и сильно ударил кулаком по стене. — Снайпер, опять долбанный в лоб снайпер! — Сосед психовал уже по серьёзному. Подпрыгивая на месте, он принялся колотить стену и руками, и ногами одновременно.
— Ты чего, а?
— Порву этого урода! Я его достану! — давясь слюной, шептал Сосед, — и порву!
Я отрешённо смотрел на очередную нелепую смерть молодого российского паренька и громко, выгоняя воздух через раздираемый негодованием нос, сопел, чтобы хоть как-то скрыть от себя самого стыд полного бессилия. Что я могу изменить? Ничего! Я бессилен в своём стремлении помочь. Я немощен и несвоевременен. Я и сам не знаю, намного ли я переживу его. Намного ли? И зачем? Мне вдруг показалось, что нет никакого другого мира, кроме этой войны. Нет ни дружбы, ни любви, ни радости, ни счастья. Нет жизни в согласии и примирении. Нет никакой гармонии, нет свободы, нет независимости, нет терпимости, только низменная своим всепожирающим страхом война. Война, с её ненавистью и завистью, с болью и жестокостью, с изуверством и вандализмом, с бесправием и пошлостью. Подлая, коварная, трясущаяся в смертельной болезни стерва, с кривыми ногами под худым тщедушным тельцем, с тощими, опирающимися на иссохшую палочку руками, с неясным, спрятанным под платком взглядом, ковыляя дрожащей походкой, шла навстречу мне война.
— Друга моего убили, падлы! — одетый в потрепанную зелёную фуфайку и рваные ватные штаны, низкорослый пухленький боец неожиданно стартанул от нас к умывальнику, одновременно выпуская из своего калаша короткие очереди в сторону пятиэтажки. Недобежав до убитого друга нескольких шагов, боец, видимо поняв абсурдность своего поступка, остановился. Посредине улицы.
— Назад, бля, назад! — Сосед, практически прилипнув к стене, чуток из-за неё высунулся и дал очередь поверх головы отчаянного толстячка.
— Уроды, вашу мать, падлы! — тот стоял на месте и, лихорадочно тряся головой, автоматически повторял: — Падлы, уроды недобитые, падлы…
— Ну чё ты делаешь, конь! Назад, я сказал! Э! — Сосед громко свистнул и толстячок, словно проснувшись от долгого сна, встрепенулся, развернулся, и успел только один раз шагнуть в нашу сторону, как, дико взвизгнув, вскинул руками к небу, выронил автомат и упал животом на асфальт. Упал, широко раскидав в стороны и руки, и ноги. Парню разодрало задницу. Одной маленькой пулей ссекло всё его мягкое место.
— Замертво?
— Хер его знает, уж наверняка …
Боец лежал без движения, и толстый ватник быстро намокал и пропитывался кровью.
— Убило…
Но боец не погиб. Ещё пару секунд пролежав неподвижно, он вдруг задёргался и, хаотично скребя пальцами по мелким камешкам потрескавшегося от времени асфальта, заорал оглушительным нечеловеческим голосом:
— Доктора! Доктора мне! Доктора! Доктора сюда!
Безразлично глянув на застывшего в паузе Соседа, я вручил ему свой автомат и, даже не пригибаясь, бросился к раненому.
— Ну ты даёшь! Айболит хренов! Тебя кто спасать будет? Усман! — закидывая оружие за спину, без раздумий метнулся вслед за мной восстановившийся после лёгкого шока Сосед.
Добежав до раненого, я присел на корточки и осторожно взял его за руки, Сосед схватился за ноги. Мы привстали.
Поднимаю глаза: медленно, по всей длине неровной, изрезанной выбоинами дороги, и до скоропостижно скончавшейся во вчерашнем пожаре легковушки. Поднимаю глаза и встречаюсь с ней. Я вижу её. Мою смерть! В облезлой шапке-ушанке и ободранной чёрной дерматиновой куртке, смерть бросает СВДэшку на крышу сгоревшего автомобиля и, особо не прицеливаясь, нервозно дёргая примёрзшим к железяке пальцем, выстреливает в меня. В меня! Я вижу пулю, вижу потому, что не увидеть эту пулю невозможно. Это — моя пуля. Я вижу, как она летит в меня, в мою голову, в моё лицо, в мои глаза. В мою душу. Я медленно закрываю глаза и, готовясь ко встречи со смертью, жмурюсь. Жмурюсь, как ребёнок от солнечного зайчика в жаркий майский день, жмурюсь, вспоминая школьный утренник на девятое мая в пятом классе. Мы стоим в парадном строю, пожилой директор толкает торжественную речь, ученики замерли. Двигаться нельзя, и только красные галстуки, празднично шурша, развеваются на тёплом ветру. Я — пионер, и нарушать дисциплину не хочу, вертеть головой и отворачиваться не буду, а просто зажмурюсь. Жмурюсь. Дук-дук-дук — сердце стучит в ушах. Дук-дук-дук — я чего-то жду. Я жду смерти. Где она? Что-то больно щипает за бровь. А! Непроизвольно открыв рот и высунув язык, с силой жму зрачки глубоко вовнутрь белков. Захлопываю рот. О! Кровь на языке! Чувствую! Что-то пощипывает над глазом. Чувствую! Чувствую? Чувствую! Могу думать, двигаться, дышать! И, значит, смерть ушла чуточку левее, лишь ветрено ободрав мне левую бровь, пробив насквозь алюминиевый рукомойник и прощально взвизгнув, смерть ушла. Исчезла! Приоткрыв глаза, сквозь призму ультрафиолета вижу, как открывается рот директора, чётко произносящего свою, годами заученную речь, как мерно и патриотично колышутся алые знамёна Родины, блестя серпом и молотом, и цветом своим напоминая, каким громадным трудом далась та священная победа над фашистским злом, ничтожно посмевшим выступить против моего великого народа. Да, мой народ — самый великий! Да, моя страна — самая лучшая! Да, моя армия — непобедима! Да, моя жизнь — полная, полная восторгов, радости, любви! Я — гражданин СССР! Я сияю, мою грудь распирает от гордости. Я чувствую бурный прилив положительной энергии. Щёки горят пунцом, свежий воздух заполняет лёгкие, сердце переполнено счастьем. Я горжусь тобой, страна! Да, чувство гордости за свою Родину — лучшее чувство! Лучшее. Я прихожу в себя.
Следующих выстрелов не последовало. Снайпер, по-идиотски обнаружив себя, ждать своей собственной кончины не стал и, под аккомпанемент автоматных очередей нашего прикрытия, скрылся с моих глаз долой, как сквозь землю провалился. А мне только лучше. Хрен с ним, позже с эти козлом разберёмся, позже.
Спотыкаясь, и пригибаясь всё ближе и ближе к земле, доносим раненого до временного укрытия и осторожно кладём его животом на землю. Тот продолжает брыкаться и беспрестанно орать, требуя доктора. Сосед скидывает свой бушлат, бросает рядом с пострадавшим и, с моей помощью, передвигает больного на мягкое.
— Бля, прямо в задницу его ранило, бедолагу, — сочувствует толстячку Сосед, протягивая мне его индивидуальный перевязочный пакет, вынутый из кармана промокшей от крови и пота фуфайки. — На, ты перевяжи.
— А чё — я?
— Я не могу уже больше, не могу, — вкладывая мне в ладонь штык-нож, отворачивается Сосед.
— Надо снять с него штаны, — собрав волю в кулак, заношу нож над раненым. Шумно выдыхая воздух, вгоняю нож в штаны в области ляжки. Режу. Жёсткие от грязи, крови и моего страха, ватные штаны поддаются плохо. Бросаю нож. Рву материю руками. Раненый мешает — дрожит, двигает ногами. Пытаюсь его усмирить, левой рукой впиваюсь в дрыгающуюся ступню, прижимаю к себе. В ответ — парнишка надрывается что есть сил: