— Я же подыхаю! Я подыхаю здесь! Херли смотришь, доктора давай! Чё ты зенки свои вытаращил, чё смотришь? Доктора давай, доктора! Я же дохну уже! Я же умру щас! Быстрее! Я же подохну тут, ой-ёй! Я же дохну уже! Я ДОХНУ!

— Тихо! Я — твой доктор! Я! — поборов непослушно толстые штаны, я вдруг натыкаюсь на кальсоны (как он так бегал?) и немного теряя время, копошусь с ними. Нормально! Достаю до ноги. Нога холодная и влажная. Неприятно. Держать крепче! Пытаюсь воткнуть маленький, почти игрушечный шприц с промедолом в мышцу, но тонкая, сверкающая своим острым кончиком игла, ломается об обмёрзлую, грубую кожу. — Сука! Сломал!

— Вот мой, — Сосед протягивает своё, — коли!

Повторяю попытку по новой, и более уверенно. Втыкаю.

— Есть!

— Ауууааа! Доктора! Доктора мне! Падлы-ы-ы! Что ж вы творите, сволочи-и-и? Я же подохну тут! — воет раненый, но ногами больше не дёргает.

— Ну, чё? Действует?

Молчание в ответ. И глаза застыли, и ноги не дрыгаются. Промедол действует? Или парень умирает? Ни хрена, ни хрена он не умрёт! Не позволю! Достаю свой шприц и втыкаю рядом с первым. Реакция следует незамедлительная, но обрывается на полуслове:

— Гэ-э-э-э! Падлы-ы-ы… — из судорожно раскрытого рта потекла клейкая, грязная, тягучая как клей слюна. Слюна, и следом за ней, пузыристая пена. Пена вперемешку с кровью.

Значит, всё же умирает? Умирает? Нет уж, хрен вам! Не отдам! Отстегнув от своей шапки булавку, пальцами левой руки сильно давлю толстячку на щёки, а пальцами правой — хватаю его за язык. Язык вытаскиваю изо рта насколько это возможно. Булавкой протыкаю язык насквозь и зацепляю за нижнюю губу. Зацепляю намертво, чтоб не захлебнулся пеной и своим языком, чтоб не задохнулся. Вот так. Должен дышать, должен жить!

— Всё… — вытирая липкий пот со лба, я сутулюсь и падаю на колени. Хватит. Толкаю Соседа в спину:

— Наложи ему жгут.

— Никогда не думал, что ты способен воткнуть булавку в живого человека! — мычит Сосед. — Да-ах!

Безразлично киваю головой и отворачиваюсь от корпящего над притихшим раненым Соседа, встречаясь с недоумёнными, потерянными взглядами молчаливых незнакомых бойцов. Они быстро отводят большие перепуганные глаза в сторону. Они молчат, они шокированы, они потеряны. А я? А я бессмысленно улыбаюсь: сил нет, кончились. Закрываю глаза. На коленках отползаю на пару метров от Соседа, падаю на спину.

Открываю глаза. Бесцветное, без туч и без облаков небо. Безразличное небо. Здесь, на земле, чего только не происходит, а небу — пофиг. Оно постороннее. Инородное. Чужое. Страшно лежать и упираться взглядом в такое небо. Ложусь на бок. Смотрю на свои грязные, измазанные чужой кровью ладони, на заляпанные, но по-прежнему блестящие медные пуговицы бушлата, на истерзанную, изгрызенную взрывами землю и тихо плачу. Плачу по утраченному детству, по потерянной и несправедливой Родине, по погибшим сегодня пацанам, по измученному жестокой судьбой толстячку-раненому. Просто плачу. Три-четыре сухих слезинки. Ко мне подбегает командир и его, покинувшие мусорную гору прикрытия, бойцы. Хлопают меня по спине, что-то сумбурно говорят, протискиваются вперёд чтобы помочь Соседу. Они молодцы. Вместе мы победим. Победим…

Из болезненного забвения в суету мирскую возвращает чей-то грубый, но моментально отрезвляющий окрик:

— Херли столпились, а, братцы-кролики? У вас тут что, национальная федерация гомиков-самоубийц? Гранаты захотели, одной, и на всех сразу? А ну, всем на свои места, живо!

Перед тем, как выполнить эту полупросьбу-полуприказ, все разом стихли, и в эту короткую и откровенно неловкую паузу тихо и неуклюже забрался сбивчивый, срывающийся голос:

— … в лес-су она рос-сла, зим-мой и ле-этом строй-на-ая …

Это раненый толстячок, под действием уколов впав в наркотическое забытьё, пуская пузыри и струйки жёлтой жидкости, еле-еле шевеля освобождённым от иголки языком, мурлыкал слова давно забытой детской песенки, с силой выпячивая лихорадочно дрожащие в голубых ниточках вен, ничего невидящие тёмные точки зрачков на склонившегося над ним Соседа.

Сосед вздрогнул, будто его ударило током, но удержал себя в руках:

— Всё будет хорошо, всё позади. Мы ещё поживём. Прорвёмся…

Грустный праздник.

Сегодня у меня праздник. День рождения. Мне исполнилось двадцать. Двадцать! Юбилей, круглая дата, днюха, хэппи бёфди ту ме и ай лав ю май дарлинг. Мне — двадцать!

Праздник, а радости нет. Совершенно никакой радости. Но радоваться надо. Зачем жить, если никогда и ничему не радоваться? И я радуюсь: двадцать лет — маленький такой юбилей, скромненький, но мой! Я уже третий десяток разменял, получается. Четверть жизни прожил, и ещё три четверти, Аллах бирса, впереди. Будем надеяться!

Днюха — не самый плохой повод порадоваться: напиться, озвереть, послать всех уродов на фиг и лечь отсыпаться. Слабо? А я так и сделаю!

Не получилось. Жизнь, грубо разорвав мечты напополам, первой послала меня на фиг, и хотя ночь прошла относительно спокойно, без жертв, но с утра, как только взошло солнце, всё сразу пошло наперекосяк, радужные планы на день рухнули и скоропостижно скончались. Духи, молчавшие всю ночь, проснулись, подмылись, помолились, и бросились обстреливать наши позиции. Часового, не во время задремавшего на крыше, они сняли сразу. Потом, пока наш дрыхнущий народ не очухался, что к чему, несколько бестолковых бойцов из группы охранения высунули свои тощие туловища на свет божий и успели получить, на память о пребывании в солнечной Чеченской Республике, дырки от бубликов 7.62. Их несчастные мамы получат издырявленные тела своих ненаглядных сыночков где-то на восьмое марта, в качестве сюрприз-презента к международному женскому дню от любимой Родины и всенародно избранного правительства…

Потом, когда мы оголтело стали пулять, кто куда проснулся, духи снесли установленный на чердаке трёхэтажки АГС. Вместе с расчётом снесли. Они, гранатомётчики наши, тоже молодцы, на автоматный лай боевиков ответили сбивчивой очередью из АГСа, а о смене своей позиции ни шиша не позаботились. Кто ж так делает? АГС, по попукиванию выстрелов, легко можно вычислить и за километр, а боевики были тут, гораздо ближе, метрах в двухстах, и запросто накрыли наших непутёвых гранатомётчиков первым же выстрелом из РПГ. Ошмётки пацанов-АГСников раскидало по крышам соседних домов. Их мамы не получат вообще ничего, ни сыновей, ни гробов, ни бумажек…

БМПшки со двора нам приказали не выкатывать, дабы не искушать духов их подбить, и я с Соседом, как и вся остальная наша братва, нёсся на коварного врага на своих двоих.

Ненавижу частный сектор. Заборы высокие, ворота железные, проходы узкие, улицы кривые. Понастроили, понавтыкали домов друг на друга, хрен разберёшь, что и где.

Мины свистели во всех направлениях: наши полковые миномётчики теперь под стать духовским, тоже палец в рот не клади, воевать научились. Методом проб и ошибок. Количеством убитых и раненых. Нашим количеством. И пока мы перебежками подбиралась к залежню боевиков, миномётчики резво установили свои металки и не хило бомбанули за наши головы. Аккуратно поработали, точно за воротник, все мины за заборами брякнулись, нас никого не задело, а вот боевиков пощекотало. И они сникли. Отходят, уроды.

Пулемёт духов работал с господствующей высоты, из окна первого этажа крутого красно-кирпичного особняка. Ранее, в два ствола стреляли и со второго этажа, но их уговорили замолчать из гранатомёта. Больше у нас одноразовых гранатомётов не осталось, и мы мирно лежали под сваленными в баррикаду деревьями и ждали затишья. И оно наступило. Дух сам решил сменить позицию и перезарядить пулемёт. Он умолк. Поймав этот момент безмятежности, я, глупый деревенщина, первым вскочил, преодолел пустяковое расстояние до кирпичного забора, обрамляющего приусадебное хозяйство духа, и пролез через ещё свежую его дыру внутрь. Чуть задержавшись, и подсознательно понимая, что для профессионального пулемётчика я плёвая секундная мишень для разминки, я побежал к глубокой воронке посередине двора.