— Понимаю, понимаю, весна… Я сам не так давно о работе и думать не мог, когда кругом ландыши, апрельский запах сохнущей земли, почки и лужи… Но, друг мой, за картой сейчас приедут, надеюсь, она готова?
— Ах, карта! — обрадовался я. — Она готова, мессир!
Горбун был доволен. Я выбежал из–за стола, поднялся к себе, зажег свечу и, перевернув целую груду чертежей, фолиантов и рулонов бумаги, нашел карту Луны. Тут же я вспомнил, что меня зовут Тэн, и я старший подмастерье великого астронома Жана Меро. Старик занимается изготовлением астрологических гороскопов для королевского двора.
Я снова выглянул в окно: небо было незнакомым, огромная луна слепила глаза, серебрила шпили замка и городской ратуши в отдалении. Как на ладони, видел я черепичные крыши, кошек и голубей, одинокие экипажи, влитые в мостовую у дверей богатых домов.
…Меро остался мной доволен. Мы взяли причудливо изогнутые ложки и принялись за дивно пахнущий черепаховый суп, запивая трапезу тонким вином. Стол был сервирован как для праздника — белые шелковые салфетки, темные графины, полные искрящейся драгоценной влаги, жаркое с пряностями и эклеры для Пат.
— А вот и она! — горбун отодвинул стул и засеменил навстречу своей очаровательной дочери. Пат холодно поздоровалась со мной, я поцеловал ее руку, почувствовав ненадолго слабый аромат неземных духов. Рука была подана небрежно.
Когда мы уселись за стол, я смело уставился на дочь астронома. Все в ней вызывало у меня дрожь и бессильное восхищение — строгость и ум спокойных серых глаз, роскошь платья, благородство линий ее лица и плеч, безупречно подобранный парик и алмазная брошь на полной атласной груди.
— Папа, скажи молодому человеку, что неприлично так долго смотреть на девушку, если она не подает к этому повода, — прошипела Пат, швырнув вилку на скатерть.
Я покраснел и сделал вид, что меня заинтересовало чучело рыбы–ушастика, стоящее на шкафу. Меро погрозил дочери пальцем.
Пат отведала вина и сделала гримасу:
— Папочка!.. Я же просила «Либерасьон»!
— Вина «Либерасьон» никогда не будет в этом доме! — не выдержал горбун. — Я предан королю, дочь моя! И я, и ты обязаны ему всем, если хочешь знать. Когда ты поймешь наконец, что разрушать всегда легче, чем строить?
— Что же плохого в слове «свобода»? — парировала дочь, сделав недоумевающее лицо.
— А то… А то, что я твой отец, и пока ты живешь в этом доме изволь подчиняться! Вот!
— Ах, так? — Пат мстительно сощурила глаза, вспыхнула и выбежала из–за стола.
«Бог мой, как она хороша!» — думал я, успокаивая старика. Когда же Меро отправился полежать, я допил вино из своего бокала и — простите юности! — из бокала дерзкой Пат. После чего обнаружил себя в регулярном парке, что располагался внизу под замком.
Тишина и грусть царили здесь; дорожки были выложены черными и белыми плитами, чередование которых создавало иллюзию, будто ступаешь по шахматному полю; но белого было все–таки больше — бледный сухой шиповник окружал меня со всех сторон. Дунул ветерок, и я вдруг ощутил, что декорации меняются. В самом деле — плиты подо мной двигались, скорее заданно, чем хаотично. Все зашевелилось: кусты и деревья, раздался леденящий душу вой, назад пути не было.
«Они пробуждаются», — вспомнил я…
На берегу темного залива чуть слышно скрипели деревянные мостики; небо, усеянное крупными звездами, опускалось прямо в воду. Передо мной возвышался эллинг невозможной конструкции. Мяукнула кошка, я побежал за ней. Ломая кусты, скатился с глинистого обрыва — и увидел рыбака. Он хлебнул из фляжки:
— Хочешь увидеть истину?
— Да, — ответил я.
Он вытащил что–то из рюкзака и показал мне.
Меня стошнило.
Две гигантские ящерицы подхватили меня за руки и поволокли в зал суда. Там, одетая торжественно и пышно, на алых шелках восседала Пат. Справа от нее за готическим выемом окна колебалась луна, вокруг ее высокого кресла медленно вращались черные матовые шары. Пат спросила меня:
— Убивал ли ты когда–нибудь во снах?
— Да, — напряг я память, — крысиного короля, змею с красными глазами.
Пат окинула стоящих в зале монахов торжествующим взором.
— А спасал ли ты кого–нибудь во снах?..
Я промолчал, вспоминая недавний сон: наводнение в узкой улочке, глухие дома, глаза царевича… Точно! Это я подвел к нему белого коня, и он спасся!
Вдруг меня озарило — это не Пат меня допрашивает, ее внешностью воспользовались, чтобы узнать от меня подробности о бегстве царевича. Моя догадка была верна: злобный смерч взвился с алых шелков, в висках вспыхнула нестерпимая боль, и страшные зубчатые щипцы навсегда вырвали из меня память об истине!
…Со звоном часов замелькали в закрытых глазах кадры: я, стоящий босиком на полу, побег и трассы подземного города, кошачьи глаза Пат, укрытие в башне из пепла… Пока звонят часы, у меня есть набор неразгаданных символов: Меро и карта Луны, тюремный камень, нацарапанное на нем слово «свобода», истина, суд, царевич…
Почему же на мне сошлись стрелки всех этих часов? Почему я должен слушать их непрерывный болезненный звон? А впрочем, есть в моем незнании Нега. Быть может, я действительно звено в бесконечной цепи неслучайного?
СНОВИДЕНИЕ ДВЕНАДЦАТОЕ:
«Я в черном, она в золотом»
Снова калейдоскоп иллюзий и галлюцинаций: есть, есть эта неуловимая нега в полете над страной узнаваемого и непохожего, страной, где оживают воспоминания, паря над которой — с высоты птичьего полета — различаешь мельчайшие детали, где все обретает загадочный смысл и многозначность, где ты во всем, ты перетекаешь из одной формы в другую; страной, где мы свободны, чисты и совершенны, где мы познаем усмешку истины; страной настолько нежной, что это непредставимо — попробуй улови легкий туман, из которого сотканы сновидения, — впрочем, если ты захочешь войти туда, это несложно.
Как же туда войти, спрашиваешь ты? Собери тончайшую цветную пыльцу с крыльев самых причудливых бабочек, выстрой из этой пыльцы дворец и осторожно толкни дверь — кто знает, может, она и отворится посвященному…
1. Горит Дом актера — пепел растет штабелями, рдеет хрустящая зола. Толпа визжит и ахает. Клубы черного дыма достигают дна небес. Огненные языки лижут раскаленные от страсти самоуничтожения соски зеркал, курчавую поросль кресел зрительного зала, порочно–дразнящие ямочки наружной лепнины. Как сладка на вид зазывающая покорность оплывающих оконных косяков… Вот пахнуло смертью сотен роз, и черное прошептало золотому: «Твое сгорает сердце нежное — навстречу моему, сожженному…»
2. Я восстаю из этого пепла в белом костюме, я важно выговариваю ошеломленным пожарникам: «Et moi, je vous soutiens que mesvers sontres bons».[1] Раздвигая потрясенную толпу, надвигаюсь на Консерваторию.
3. Дерево имеет столь тонкие и гигантские ветви, что само снимает с них кожу–кору, как черные прозрачные чулки, и под ними оказывается новое, огненное существо, многорукое и бесформенное, и это существо начинает свое слепое скольжение. Беззвучный взрыв в окне — взрыв на фоне черного занавеса ночи с грубо наклеенными на него бутафорскими звездами — и на траву волной воздуха выносит клубок. Нет, это женщина, она спешит куда–то, не замечая, что вся облеплена пчелами — тут их сдувает ветер, и они запутываются в траве.
4. А вот и Арбат: Юрик Спиридонов ломает о сваи причала деревянную гитару, ломает с размаха, вдребезги, а зачем она ему — теперь у него есть маленькая, железная, сверкающая!
5. Последний жираф Южной Америки — жираф цельнометаллический — высовывает голову с рожками из окна небоскреба на Калининском.
6. Я осторожно несу уснувшую Алену к океану, и шипят вокруг скользкие змеи, гроза; барханы, если присмотреться, — в точности меловые носы.
7. Легкая обувь, легкие одежды, грация, нега движений; испуг — не свалиться бы в пропасть! «Я знаю эти места». Сумасшедшие запахи степных трав и нагретых солнцем исполинских скал, спуск вниз по каньону, неожиданное приключение. Здесь будто замедленная съемка, и первобытная игра эха, и ее смех, многократно повторенный эхом…