– Только чтобы вам угодить, дядюшка, я готов дать Роберу свободу...
Он не кончил фразы и, казалось, углубился в какие-то расчеты.
– Но лишь через три дня после моего отъезда в Реймс, – добавил он, – и с запрещением отдаляться от столицы больше чем на двадцать лье.
Глава VII
Безжалостно разбитые мечты...
На пути своего восхождения к трону Филипп Длинный перешагнул не только через два трупа; его царственная поступь смела еще две судьбы, разбила жизнь двум женщинам: одной – королеве и другой – безвестной простушке из Нофля.
На следующий день после погребения Лже-Иоанна I в королевской усыпальнице Сен-Дени к Клеменции Венгерской, чьей кончины ждали с минуты на минуту, вернулись признаки сознания и жизни. Какое-то из бесчисленных снадобий оказало свое действие; лихорадка и недуг покинули измученное тело, чтобы уступить место для новых терзаний. Первые слова королевы были о ее сыне, которого она почти не видела. В памяти ее сохранился лишь маленький голенький комочек, и комочек этот растирают розовой водой, кладут в колыбельку...
Когда ей осторожно, с множеством оговорок, сообщили, что видеть ребенка сейчас нельзя, она прошептала:
– Он умер, скажите, умер? Я это знала, чувствовала во время болезни... И это также должно было случиться.
Королева не впала в бурное отчаяние, чего так опасались. Без сил лежала она, откинувшись на подушки, не проронила ни слезинки, лишь на лице ее застыло то выражение трагической иронии, с каким смотрят люди на пепелище пожара, пожравшего все их добро. Губы ее свела странная насмешливая гримаска, и присутствующие испугались, что она потеряла разум.
Беды и так в изобилии рушились на нее; душа королевы уже наполовину омертвела, и как бы судьба ни старалась множить удары, ей не удалось высечь новой боли.
Тяжелее всего приходилось Бувиллю, взявшему на себя фальшивую миссию утешителя, бессильного против беды. Любое ласковое слово Клеменции наполняло его угрызениями.
«Ее дитя живо, и я не смею ей об этом сказать. А ведь я мог бы дать ей такую великую радость!..»
Раз двадцать, побуждаемый жалостью и простой порядочностью, он чуть было не признался Клеменции во всем. Но мадам Бувилль, хорошо изучившая своего малодушного супруга, не оставляла его наедине с королевой.
Зато он облегчал душу, обвиняя в убийстве – и обвиняя справедливо – графиню Маго.
Королева пожимала плечами. Не все ли равно, чья рука нанесла этот последний удар, раз на нее, Клеменцию, ополчились все силы зла?!
– Я усердно молилась, я была доброй, во всяком случае, старалась быть, – говорила она, – я свято следовала всем христианским заповедям и пыталась обратить на путь истинный тех, кто был мне дорог. Никогда и никому я не желала зла. А бог покарал меня так, как никого из своих созданий... И злые теперь торжествуют во всем.
Клеменция не возмущалась, не богохульствовала, все былое казалось ей лишь одной огромной ошибкой.
Родителей унесла чума, когда ей, Клеменции, не исполнилось еще и двух лет. Все принцессы в их роду, за редким исключением, нашли свое счастье, даже не достигнув совершеннолетия, а ей пришлось ждать мужа до двадцати двух лет. И наконец ее руки нежданно-негаданно попросил тот, выше которого в ее представлении не было никого на целом свете. Этот брачный союз с Францией ослепил ее своим блеском, одурманил – пусть вымышленной – любовью, вдохнул в нее самые благие намерения. Но уже по пути в новую свою отчизну она чуть не погибла во время бури. А через несколько недель узнала, что сочеталась браком с убийцей, что первую жену короля удушили. Прожив в замужестве всего десять месяцев, она овдовела, но носила под сердцем ребенка. Под предлогом заботы о ее безопасности королеву тотчас же отстранили от власти, превратили в затворницу. Целую неделю она боролась со смертью лишь затем, чтобы, вырвавшись из преддверия ада, узнать, что ребенок ее умер, что его, без сомнения, отравили, как отравили перед тем ее супруга.
Можно ли вообразить себе более плачевную и трагическую участь!
– Люди моей страны верят в злую судьбу. И они правы: мне выпала злая судьба, – повторяла она. – Отныне я не смею ничего предпринимать, ни за что браться.
Она исчерпала все данные ей природой добродетели. Любовь, милосердие, надежда, даже вера разом покинули ее. Все равно они пропали бы втуне. Ничего у нее не осталось, чем можно одаривать людей.
Во время болезни Клеменция так настрадалась, столько раз была на пороге смерти, и теперь, обнаружив, что жива, что может свободно дышать, есть, смотреть на стены, на вещи, на лица, она дивилась этому, как чуду, и черпала в этом единственно живые чувства, на какие еще была способна ее на три четверти отмершая душа.
По мере того как к Клеменции медленно возвращались силы и красота, легендарная ее красота, в ней одновременно пробуждались вкусы и наклонности пожившей, капризной женщины. Казалось, с начала ее болезни прошла не неделя, а сорок лет, хотя по-прежнему очаровательна была внешняя оболочка, все так же золотились кудри и лицо напоминало запрестольный образ, с каждым днем все соблазнительнее становилась эта великолепная грудь, это точеное тело. Но в этом прелестном теле жила стареющая вдова, жадно требовавшая от жизни последних радостей. И требовала их еще одиннадцать лет.
Доныне воздержанная в пище и из религиозных соображений, и просто по природе, королева приказывала подавать самые дорогие и редкостные яства и питье. Осыпанная сверх меры дарами покойного мужа, она, которая с трудом соглашалась принимать их, оживлялась теперь при виде ларца с драгоценностями, почти сладострастно перебирала камни, подсчитывала их стоимость, любовалась их чистотой и блеском. Она вызывала к себе ювелиров и, вдруг решив переделать оправу, вместе с ними набрасывала эскизы, подбирала камни. Целые дни она проводила с белошвейками, скупала бесценные восточные ткани, и все ее одеяния были густо пропитаны благовониями.
Выходя из своих покоев, она надевала белое вдовье облачение, зато ее приближенные смущенно отводили глаза, застав королеву, свернувшуюся клубочком перед камином и закутанную в прозрачные покрывала.
Прежняя ее щедрость приняла теперь уродливую форму нелепых даров. У торговцев была круговая порука, они знали, что можно без страха запрашивать любую цену. Слуг и тех охватила жадность. О, конечно, королеве Клеменции прислуживали на славу. На кухне шли споры, кому подавать ей на стол, ибо за красиво разукрашенный десерт, за миндальное молоко, за «золотую воду» – последнее изобретение кулинарии, куда входили розмарин и гвоздика, выдержанные предварительно в соке граната, – королева могла вдруг кинуть слуге пригоршню золотых монет.
Вскоре ей пришла охота слушать пение, и сколько сказок, лэ и романов нарассказали ей красивые уста! Один менестрель, обладатель статной фигуры и задушевного голоса, развлекавший ее целый час, смущенно опуская взор, чтобы не видеть сквозь кипрские покрывала обнаженное тело королевы, получил от нее столько денег, что мог пировать в тавернах в течение целого месяца.
Бувилль кряхтел, видя такие траты, что не мешало ему самому стать объектом щедрот королевы.
Первого января, которое, по обычаю, было днем взаимных поздравлений и преподнесения подарков, хотя официально Новый год начинался на Пасху, королева Клеменция вручила Бувиллю богато расшитый кошель, где лежали три сотни золотых монет. Бывший камергер Филиппа Красивого в испуге отпрянул назад.
– Нет, мадам, умоляю вас, не надо, я не заслужил такой милости!
Но нельзя отказываться от даров королевы, если даже королеве этой грозит разорение и если тебе самому приходится гнусно лгать ей в глаза.
Злополучный Бувилль, терзаемый страхом и угрызениями совести, предвидел, что близится час, когда у Клеменции начнутся жесточайшие финансовые затруднения.
В тот же самый день, первого января, к Бувиллю явился с визитом мессир Толомеи. Банкир даже удивился неестественной худобе бывшего камергера, его седине. Одежда болталась на Юге де Бувилле, дряблые щеки печально свисали, взгляд беспокойно блуждал, особенно ослабели его умственные способности.