Начальник штаба ОКБ, генерал-фельдмаршал В. Кейтель подписал приказ от 5 февраля 1945 года: «За тех военнослужащих вермахта, которые, попав в плен, совершают государственную измену и за это по имперским законам должны приговариваться к смертной казни, отвечают их родные своим имуществом, свободой или жизнью».

Казалось бы, людей не стрелять надо, а лечить, но во время войны это невозможно. Некогда. Других людей нет. И «клин выбивали клином». Со страхом боролись при помощи страха.

Военюристы признавались: «Страх был нужен, чтобы заставить людей идти на смерть. И это в самые напряжённые бои, когда контратаки, а идти страшно, очень страшно! Встаёшь из окопа — ничем не защищён. Не на прогулку ведь — на смерть! Не так просто… Я ходил, иначе как мне людей судить? Потому и аппарат принуждения, и заградотряды, которые стояли сзади. Побежишь — поймают. Двоих-троих расстреляют, остальные — в бой! Не за себя страх, за семью. Ведь если расстреливали, то как врагов народа. (…) Страхом, страхом держали! Что касается нас, то в месяц мы расстреливали человек 25–40. Это я потом, когда подсчитали, ужаснулся».

Слово ветерану В. Котову: «…Расстрелами дезертиров и паникёров у нас до холодов сводный взвод нашей же дивизии занимался. И все знали, кого и за что расстреливают. А потом все мы по приказу маршем проходили по месту захоронения расстрелянных трусов и паникёров, чтобы и памяти о них не осталось, как говорил замполит в заключительном слове. Страшно? Верно. Но все понимали, что, наверное, так и надо было, раз ничего другое уже не действует. (…) Война же шла! А чтобы понять войну, её пережить надо».

Другой ветеран, инвалид войны П. Соловьёв, вспоминал такой эпизод: «Командир приказал мне сбегать в тыл и поторопить доставку (снарядов). Я сломя голову без оружия и пилотки побежал выполнять приказание. Тут я заметил, что по всему полю, пятясь, отступает пехота. Среди отступающих я заметил капитана, который, матерясь, пытался остановить солдат. Причём он расстреливал каждого, к кому подбегал. Я бежал прямо на него. В этой ситуации я не мог объяснить причину, зачем я бегу и куда. Он подбежал ко мне: „Где твоё оружие, сволочь?“ и в упор выстрелил в меня. Пуля просвистела над ухом. Я упал на землю и с ужасом ждал контрольного выстрела. Но капитан был уже далеко от меня. Он расстреливал каждого, к кому подбегал. Я поднялся и побежал на передовую в свой расчёт (вернулся, не выполнив приказа! — О.К.). Снаряды нам подвезли. Мы отбили танковую атаку, потеряв 2/3 своего батальона. После боя меня бил озноб. Смерть тебя ждала не только впереди, но и сзади. О войне написано много. Но вся правда ещё не написана».

Смерть ждала повсюду. Безысходность приводила к отупению и равнодушию к собственной жизни. Наступала мрачная обречённость.

Но суровые меры приводили к желаемым результатам: большинство предпочитало принять смерть от рук врага в бою. И не только среди солдат.

Советские генералы отмечают «истерическое самопожертвование» фольксштурма в бою на Тельтов-канале. Немецкие старики и мальчишки кричали от страха, плакали, но дрались и десятками сжигали фаустпатронами наши танки.

В своём дневнике Й. Геббельс отмечал фронтовые сводки о советских потерях за месяц боёв 1945 года. Не для пропаганды. Для себя.

«7 марта: „…В этом районе подбито 136 танков противника“.

15 марта: „Об ожесточённости боёв говорит тот факт, что только на этом участке в течение вчерашнего дня было подбито 104 советских танка“.

16 марта: „Всего в Восточной Пруссии подбито вчера 88 советских танков“.

18 марта: „В ходе боёв, которые велись вчера между Билицем и Козелем, а также севернее Нейсе, уничтожено 239 советских танков“.

20 марта: „Несмотря на большую нехватку у нас боеприпасов, в районе Хайлигенбайля было подбито 102 советских танка“.

24 марта: „До настоящего времени все атаки отражены при чрезвычайно больших потерях противника в живой силе и технике: только на этом участке вчера было подбито 143 советских танка. К северо-западу и юго-западу от Кюстрина (…) подбиты 55 вражеских танков“.

25 марта: „Наши соединения добились полного успеха в обороне: они отбили все атаки, кроме незначительных вклинений, и уничтожили 112 танков. (…) Позавчера на этом участке было подбито 116, а вчера — 66 советских танков“.

26 марта: „На обоих указанных участках было подбито 143 советских танка“.

27 марта: „На важнейших участках фронта между Ратибором и Нейсе в полосе наступления противника были отбиты все советские атаки — частично путём контратак; при этом был подбит 101 советский танк (из 200 участвовавших в наступлении)“.

29 марта: „Атаки в районе Леобшютца и Нейсе были повсюду отражены, причём было подбито 85 советских танков“.

2 апреля: „В боях за Моравска-Остраву отражены повторные советские атаки, в которых противник потерял 72 танка“».

Пусть это «двойная бухгалтерия», и количество подбитых танков следует делить на два или на три. К тому же в ходе наступления подбитые машины можно эвакуировать и отправлять на ремонт. Лишь 25 % из них полностью выходят из строя и не подлежат восстановлению. А остальные передаются новым экипажам и опять — в бой.

Но мы уже знаем, каково чистить подбитый танк, когда после этого «по несколько дней не можешь есть».

«Вы спрашиваете, какое состояние у танкистов после боя? Во-первых, усталость, неважно слышишь, утомление от всего пережитого. Утомление физическое — от пороховых газов, от грохота, особенно если был под сильным обстрелом, от грохота собственных выстрелов, от тряски. Потом ещё усталость оттого, что пользуешься перископом. Когда вы выскакиваете из танка на волю и вдруг начинаете вокруг себя смотреть — это резкий контраст, совсем другой мир. Казалось бы, вы должны уже привыкнуть к перископу, к ограниченности поля зрения, но привыкнуть к этому всё равно не можете. Ограничение это утомляет, как бы всё время хочется вырваться на волю из него, увеличить обзор за пределы достигаемого… В общем, чувствуешь большую, очень большую усталость и некоторую апатию».

Как не сойти с ума в условиях таких напряжённых боёв? С обеих сторон сошлись измотанные, обезумевшие люди с единственной целью — убить как можно больше врагов, прежде чем будешь убит сам.

Осознание того, что, скорее всего, не выживешь, рушило последние человеческие барьеры. Замутнённый разум действовал по своей извращённой логике, столь дикой для мирного времени, но столь естественной для войны.

В качестве примера приведу описанный К. Симоновым разговор с командиром 351-й дивизии генералом Дударевым:

«— Фольксдойче! Один такой сегодня утром убил моего начальника связи. Шёл мимо дома, а тот из винтовки с чердака — и наповал. Ну, мы его вытащили, и я сказал, чтобы расстреляли к чёрту.

— А кто у него был там в доме, из семьи?

— Никого из семьи. Только одна жена.

— А что вы с ней сделали? Надо было её расстрелять, — говорю я.

— Почему?

— Для устрашения, чтобы больше не повторялись такие случаи убийства офицеров.

— Нет, почему же расстрелять, — соглашался Дударев. — Ведь она женщина. Мы с женщинами не воюем.

— Это, конечно, так, — говорю я. — Но во всяком случае, надо сделать как-то, чтобы не повторялись такие убийства.

— Нет, всё-таки она женщина. По-моему, вы это неверно, — говорит Дударев. — Вот дом я сгоряча хотел сжечь. Даже было приказал, чтобы сожгли, а потом отдумал. Всё-таки территория польская. А что до его жены, так её оставили. Передали контрразведке, пусть с ней разберётся. (…)»

Спустя тридцать лет К. Симонов попытался разобраться с тем, что творилось внутри него в тот момент.

«Мне трудно сейчас поверить, что я мог сказать то, что я сказал тогда, что жену этого убийцы надо было тоже расстрелять для устрашения, чтобы таких убийств не повторялось.

Даже пусть это была всего-навсего сказанная в запале фраза, пусть я этого никогда бы не сделал в действительности, но всё-таки я её сказал, эту фразу. А командир дивизии пристыдил меня за неё. Для него была начисто исключена возможность такой кары по отношению к женщине, хотя бы и жене убийцы. А для меня тогда, в сорок пятом году, выходит, нет?