После получения такого ответа от Хелен в Центре поняли, что «Дачники» сориентировались правильно: они твердо придерживаются польского гражданства, не дают показаний относительно того, что работали на советскую разведку. Все это было хорошо, но плохо то, что к ним проявлялся повышенный интерес со стороны американских спецслужб, что существенно осложняло задачу их вызволения. К тому же времени был подготовлен обмен Гордона Лонсдейла на ранее арестованного в Москве английского бизнесмена Гревилла Винна, который по заданию Интеллидженс сервис осуществлял связь с О. Пеньковским.

Располагая подобной информацией, американцы и англичане могли просчитать, что «Дачники», сотрудничавшие с Лонсдейлом, скорее всего тоже работали на Советский Союз. Но поскольку обмен Гордона планировалось произвести через Польшу, а сам Лонсдейл, хотя и выдавал себя за канадца, числился польским разведчиком, то Центр вполне естественно решил до конца побороться за освобождение «Дачников» от имени Польши. Тем более что поляки, прекрасно понимавшие, что причиной провала «портлендской пятерки» явилось предательство их сотрудника Михаила Голеневского, согласились представлять интересы советской разведки. И к тому же еще у Хелен были твердые доказательства, что ее мать родилась в Польше и что в Варшаве у нее остались родственники, с которыми она ведет постоянную переписку.

Из воспоминаний Морриса Коэна

Находясь в «тюрьме Ее Величества» Брикстон, я сразу же заказал толстую тетрадь в переплете для ведения дневника. Понимая, что мне после освобождения могли и не разрешить взять его с собой, а также принимая во внимание то обстоятельство, что сотрудники службы безопасности или администрации тюрьмы могли читать или копировать записи в мое отсутствие, я вынужден был постоянно придерживаться в тексте отработанной нам легенды, что мы — поляки, занимавшиеся торговлей, а не разведывательной деятельностью. Это во-первых, а во-вторых, мне пришлось пойти на хитрость и соблюсти некоторые меры предосторожности: отражать в дневнике лишь то, что не могло вызвать раздражения у спецслужб. С этой целью я время от времени прибавлял, например, к тексту такие фразы: «Здесь не занимаются «промыванием мозгов», «не замечал, чтобы с заключенными плохо обращались…» Это давало надежду, что после освобождения мне разрешат взять дневник с собой.

Но строгим цензором по отношению к себе я был только в первые два-три года, потом отошел от этого.

Моя первая запись от 12 апреля 1961 года была самой длинной. Я дал тогда, помню, полную волю зажатым в кулак чувствам и изложил их почти на целую страницу. Сообщение о первом полете человека в космос потрясло меня. Оно послужило огромной моральной поддержкой, потому что это был советский космонавт Юрий Гагарин. Я воспринял его полет как подтверждение того, что мы с Лоной не зря работали на Советский Союз.

Вторая запись появилась на другой же день, когда вышли газеты с подробными сообщениями о полете и благополучном возвращении Гагарина на Землю. Помню, я сделал приписку о том, что СССР совершил великий шаг в историю и что мы, Крогеры, были причастны к этому шагу.

На третий день появилась еще одна краткая запись: «Некто Джордж Блейк, очевидно, тоже причастен к тому великому делу, которое совершили вчера русские в космосе. Позавчера он был взят под стражу по обвинению в разглашении всей той же государственной тайны».

За восемь последующих лет до нашего освобождения дневниковых записей было очень много. Многие мне разрешили потом взять с собой.

Вот некоторые из них:

«Один, совершенно один в своем закрытом для всех мире. Бог дал мне жену, и первейшая моя обязанность — это защищать ее от столь враждебного порой мира, чего я не сумел сделать, и вот теперь жизнь ее в руках чужих людей. Все мои знания и умения теперь ни к чему. И это хуже всего на свете».

Запись в дневнике от 18 июня 1961 года:

«Обычный день тюремной жизни. Нахожусь здесь уже полгода. На кого из узников ни посмотришь, на всех лежит печать обреченности, безнадежности, смятения и тоски. Двадцать лет наверняка не выдержу. Скорее всего совершу что-нибудь из ряда вон выходящее».

Запись от 26 октября:

«Довольно холодно. Температура в камере такая же, как и снаружи. Это надо уметь вынести».

Запись от 7 января 1962 года:

«Ровно год, как я в тюрьме. Чтобы не свихнуться, быть в здравом уме, постоянно думаю о чем-нибудь привычном и близком. Чаще всего о Леонтине. Много читаю».

Запись от 13 февраля:

«Рудольф Иванович Абель обменен на американского летчика Фрэнсиса Пауэрса. Рад за Абеля! Но меня поражает критика, которая обрушилась на Пауэрса со страниц американских газет. Разве можно так:

«США не проявили мудрости в обмене шпионами. Русские выгадали в сделке»; «Герой ли человек, не выполнивший своей задачи?» Больше всего возмущает заявление бывшего обвинителя Абеля: «Мы дали им исключительно ценного человека, а получили взамен водителя аэроплана». Как можно так несправедливо заявлять, если оба — и Пауэрс, и Абель — честно выполняли свой долг в ходе очень опасной операции и выполнили его хорошо. Вызывают у меня недоумение и вопросы, заданные газетой «Нью-Йорк геральд трибюн»: «Почему Пауэрс не воспользовался булавкой с ядом или пистолетом, которые у него были?»; «Почему, зная, что ни он сам, ни «У-2» не должны попасть в руки противника, Пауэрс не взорвал себя и самолет?» А вот как бестактна «Ньюсуик»: «Не следовало ли ему, подобно Натану Хейлу, умереть за свою страну?» Смешно все это. Я не думаю, что Пауэрсу отдавали приказ покончить с собой в случае опасности».

Запись в дневнике от 11 января 1963 года:

«День рождения Лоны. У нее сегодня юбилей — ровно пятьдесят, а у меня нет для нее подарка. Страшно обидно. Часто думаю о ней с чувством вины за то, что из-за меня она находится в тюрьме, да еще сроком на 20 лет. Чем чаще размышляю об этом, тем больше кажусь самому себе жестоким человеком, втравившим ее в это дело. Все, что мне остается, просто быть рядом с ней. Нельзя разделить неделимое. Особенно любовь. Только она помогает сохранить человеческое в человеке, потому что все люди во все времена, во всех концах земли похожи друг на друга, и все хотят жить, любить и быть любимыми, и никто никогда не должен лишать их права на счастье».

22 апреля 1964 года дверь камеры, в которой сидел Питер, отворилась, и благоволивший к нему надзиратель сообщил, что Лонсдейл из тюрьмы освобожден и обменен на английского коммерсанта Винна. В голове Питера мелькнула мысль, что Бен должен теперь позаботиться и о них, Крогерах. Когда надзиратель покинул камеру, он взял дневник и написал:

«Чрезвычайно рад за Гордона, за себя и за Лону, потому что это предвещает и нам хорошие надежды на будущее. Уверен, он будет делать все, что в его силах, для нашего освобождения. Наше положение теперь намного лучше, чем раньше».

Но вспомнив разговор с Блейком о том, что для заключенных из числа иностранцев перспектива обмена нереальна, Питер снова погрустнел. Тоска опять надолго вселилась в его сердце.

На другой день он получил от Хелен короткую записку, в которой она сообщала, что получила письмо из Польши от своей кузины, проявлявшей большую заботу о их будущем. Эзоповский язык записки был понятен Питеру. Но еще больше обрадовало письмо, доставленное по каналам разведки от Бена:[61]

Дорогой Питер!

Ты не представляешь, как я счастлив! Не сомневаюсь, что и ты, и Серж[62] так же счастливы за меня и мою семью.

Поверьте, все произошло с такой поразительной (по крайней мере для меня) быстротой, что я не имел никакой возможности написать вам из Бирмингемской тюрьмы, в которой я находился в последнее время.

После возвращения на Родину вы с Лоной постоянно занимаете мои мысли, я очень мучаюсь тем, что вы оказались в тюрьме. В ближайшее время рассчитываю повидаться с вашим адвокатом господином Погоновским, который нанят вашими родственниками и будет защищать ваши гражданские права как бывших жителей Польши. Главное теперь — оптимистично верить в свое будущее, набраться терпения, а я тем временем буду делать все, что задумал. Не сомневаюсь, что и у вас все будет хорошо.

Извини, что написал тебе мало. В следующий раз напишу побольше, а сейчас я почувствовал себя плохо: британские тюрьмы с их холодом и недоеданием все же отразились на моем здоровье. Работать много и быстро, как это было раньше, я уже не могу. Тем не менее я написал перед этим еще одно письмо для Сержа. На всякий случай ты сообщи ей об этом, а то вдруг она не получит от меня весточки.

Огромный тебе привет от Галины[63] и маленького Арни — того самого Арни, заочным крестным которого ты являешься и который помнит тебя за присланный ему четыре года назад английский красный календарь.

С любовью к Вам

Арни-старший.