«Дура, дешевка и неряха». Фон Третнофф равнодушно глянул, как она снимает платье, стягивает трусики, стыдливо прикрывается руками.

— Нет, не на постель. К столу давай, раком. — Он усмехнулся, протянул банку вазелина. — На, кишку смажь.

Вот так, всех этих сексоток нужно пользовать в задницу, никак не иначе, а впрочем, других здесь и не держат — что Марьяна, что Галина, что Вера, все продажные гэбэшные суки.

«Да и остальные тоже суки». Фон Третнофф спустил штаны и, не торопясь, придерживая партнершу за бедра, приступил к спариванию. Спешить некуда, единственное, чего у него в избытке, — это время, в неволе оно тянется ох как медленно. И раз, и раз, и раз, — сколько же он гниет здесь? На дворе уже пят-десят второй год, значит, пятнадцать лет, такую мать, словно граф Монте-Кристо! И раз, и раз, и раз. Только подкоп тут не выроешь и в мешок не зашьешься, не во Франции. Спецучреждение МГБ — это вам не остров Иф, хотя, конечно, не ГУЛАГ и не Соловки. И раз, и раз, и раз. Вот дура неживая, застыла, словно изваяние. Статуя командорши на четырех костях! Ни страсти, ни экспрессии, одни прыщи на ягодицах. И чему их только учат? На хрен, надо кончать. Он удержал стон, подтянул штаны и, усмехнувшись, придавил красную кнопку на стене.

— Собирайся, милая, подмоешься у себя на Лубянке.

Заскрежетав замком, дверь открылась, и в бокс вошел дежурный офицер.

— Ой, мамочки. — Девица засуетилась, путаясь в белье, стала спешно одеваться, однако старший лейтенант, не обращая на нее внимания, во все глаза следил за заключенным, в голове его крутились мысли: «Я не боюсь, я спокоен, я защищен». Все правильно, бдел по уставу, пытался блокировать сознание, как учили.

— Конечно, конечно, ты спокоен и защищен. — Фон Третнофф заглянул в его расширившиеся зрачки, лениво усмехнувшись, перевел глаза на полуодетую дивчину, и в голосе его послышались отеческие нотки: — Ты, милая, все же с абортом-то не тяни, недель семь уже, или я не прав?

Он был прав. Новенькая охнула, покрылась от стыда фиолетовыми пятнами и, поспешно накинув платье, выскочила из бокса, на ее простоватом лице застыла растерянность.

— Вы стали себе много позволять. — Старший лейтенант вышел следом за ней, дверь гулко хлопнула, щелкнул замок, и наступила тишина, нарушаемая лишь негромкой песней из репродуктора:

О, Берия! Ты алмаз земли нашей!

Ты солнце наше — лучезарное, яркое, незакатное.

Ты родник живительный, ты молния очистительная!

Ты луч надежды и добра!

При жизни воплотился ты

В улицы, площади, памятники и города,

Любовь народа гордого к тебе, о Берия,

Не иссякнет никогда!

«Нам песня строить и жить помогает». Фон Третнофф пошел под душ, вытираясь, долго смотрелся в зеркало, ухмылялся довольно — тело крепкое, по-юношески стройное, взгляд живой. Совсем неплохо для арестанта, вот-вот разменяющего вторую сотню. Правда, третьей у него не будет, не дано, умрет он где-то в середине девяностых, на большее не хватит личной силы. Не Сен-Жермен, конечно, не Александр Калиостро — те, говорят, владели тайной вечной молодости, — однако же и не пархатый жид Вольф Мессинг, уверовавший в победу социализма в отдельно взятой стране. Играет, гад, в благотворительность, строит на свои кровные самолеты для Красной Армии. Достукается, будет гнить в соседней камере. Хотя так гнить многие бы за счастье почли. Кормежка здесь — что душа пожелает, моцион каждый день, читать не возбраняется, опять-таки нуждишку справить — пожалуйста, дамское общество разнообразное, без претензий. А иначе никак, настоящий аномал должен быть человеком сильной сексуальной конституции, все магическое держится на фаллосе, проистекает от трансформаций половой, пахнущей ромашкой, оранжевой энергии. И здесь возможны два пути: либо изначальный целибат, полное воздержание, умиротворенное пребывание в схиме, либо постоянная активность, разнообразие ощущений, вечный поиск гармонии эроса. Впрочем, бывают и исключения. Пифагор, говорят, жил девственником до шестидесяти лет, потом женился, родил семерых детей и, оставаясь великим магом, благополучно дожил до векового юбилея. Пока не доконали собственные ученики… Да что там волшебство, все вокруг пронизано энергией пола. Искусство есть, к примеру, не что иное, как сублимированная сексуальность, кипение страстей, трансформированное в образы прекрасного. А войны, заговоры, крушение империй! Да взять хотя бы октябрьский переворот. Революционеры — больные люди, чья гипертрофированная сексуальность принимает патологические формы и воплощается в садизме, истерии и жажде разрушения. И если прав еврей Маркс, утверждая, что движущая сила истории — это классовая борьба, то трижды прав и еврей Фрейд, потому что вся классовая борьба проистекает от ущемленной сексуальности!

«А впрочем, ну их всех в жопу, и того, и другого». Фон Третнофф надел свободную, в мелкую полоску пижаму, погасив свет, залез под одеяло, расслабленно вытянулся. Так, собирая в комок всю свою волю, он лежал довольно долго, постепенно пульс его замедлился, дыхание исчезло, сердце стало биться редко и почти неуловимо — наступило торможение всех функций организма. Именно из подобной неподвижности тела и рождается истинная свобода духа. Фон Третнофф вдруг почувствовал свежесть речной прохлады, руки его ощутили шероховатый камень набережной… Впереди на фоне предзакатного неба высветился купол Исаакия, красные всполохи солнца весело играли на глянцевой позолоте. По Неве, разводя чуть заметную волну, плыл маленький буксир, черный дым стлался над водой, ветер парусил флаг на мачте, шелестел кронами деревьев у здания Адмиралтейства. Осенний ленинградский вечер. Только это был не Ленинград, и даже не Петроград, город на Неве снова назывался Петербургом, все возвратилось на круги своя. Фон Третноффу внезапно бросились в глаза крупные буквы на афише: «Экстрасенс Лаура Гревская», тут же он очутился в переполненном концертном зале, и на него надвинулось вплотную лицо женщины на сцене, — черт побери, неужели это его Хильда! Но нет, это невозможно — все фотографии дочери мертвы, чудес не бывает… Ах да, все верно, это не Хильда, это ее дочь, ритуал черной мессы даром не пропал…