Ему понадобилось много времени даже на то, чтобы разобраться в персонале пансиона м-сс Дубер. Помощницей у нее была племянница м-ра Дубера. Сам м-р Дубер «занимал положение» в Сити, связанное с необходимостью каждое утро уходить в определенный час. Собственно говоря, он не был ни директором компании, ни биржевым маклером. Он был просто-напросто уборщиком и швейцаром и на работе носил зеленый суконный фартук. Но как только он снимал его и пускался в обратный путь, к нему тотчас же возвращалась солидность человека с положением, и Эдвард-Альберт так никогда и не проник в его тайну. Говорил он мало и все больше об акциях и фондах. Его советы по части выгодных спекуляций и надежного помещения капитала были всегда очень дельны. Старый м-р Блэйк потихоньку да полегоньку, в ожидании какой-нибудь крупной удачи, всецело доверялся его руководству.

Затем шла Гоупи. Гоупи была родственница, которая ссудила м-сс Дубер свои сбережения, получив право на одну половинную долю в предприятии, но так как м-сс Дубер не имела возможности вернуть ей долг, а ей некуда было деваться, она осталась в качестве домашнего фактотума и крепко держалась за место при собственных деньжатах, пока они еще не растаяли. Для Эдварда-Альберта и остальных обитателей пансиона она была просто Гоупи, нечто само собой разумеющееся, вроде молочницы или атмосферного давления. Ее принимали как должное. Трудно было представить себе жизнь без нее. Попроси ее о чем угодно, и она всегда – в большей или меньшей степени – исполнит просьбу.

Строптивые и ненадежные служанки то и дело менялись.

Одна из них, проходя мимо Эдварда-Альберта по лестнице, весело заговорила с ним в таких непристойных и бесстыдных выражениях, что он ушам своим не поверил. Потом она ухмыльнулась ему через плечо и дополнила свои слова еще более циничным жестом.

– Ухожу, миленький, – прибавила она. – Какая жалость!

Ошеломленный, он остановился на площадке. Потом медленно побрел к себе в комнату. Этого не может быть. Таких вещей не бывает. И все равно – она уходит.

После этого при виде служанок ему всегда становилось не по себе. Он следил за ними взглядом, колебался и, как только они подходили ближе, бежал в испуге.

Когда в пансионе освобождалась комната, в окне первого этажа приклеивали, билетик и появлялись временные жильцы, из проезжих – на два-три дня, на неделю. Среди них попадались чудные, даже неприятные люди. Если это бывали одиночки, они коротали время за книгой. Если их оказывалось несколько, они сидели и шептались по углам. Иногда они играли в незнакомые карточные игры. С ними здоровались из вежливости, и потом никто не обращал на них внимания. Разве только Гоупи, которая болтала с ними о лондонских достопримечательностях, об автобусах, о метро. И о чем только им вздумается…

16. Мальчик превращается в мужчину

В такой обстановке начался для Эдварда-Альберта Тьюлера тот длинный путь наблюдений, опыта, усилий и исследований, который составил основное содержание его метаморфозы – осознания необходимости зарабатывать на жизнь и найти свое место в огромной неустойчивой системе, представляющей мир взрослых людей. Он был слишком молод, чтобы его могла серьезно затронуть мировая война 1914—1918 годов. После того как улеглось первое волнение, вызванное мыслью о том, что мы воюем, этот источник расширения кругозора иссяк. Эдвард-Альберт не приобрел привычки читать газеты. Он отпраздновал заключение перемирия как горделивое доказательство того, что «мы», англичане, как всегда, победили, и после этого совершенно перестал интересоваться международными делами. Как мы увидим, он был очень удивлен, когда в 1939 году снова началась война.

С чувством большой ответственности приступил он к занятиям в Кентиштаунском колледже. У него был очень серьезный разговор с директором относительно будущего. Мысль о должности банковского клерка оказалась совершенно неосуществимой; что же касается экзамена на аттестат зрелости, то по этому поводу директор вовсе не разделял восторгов кэмденского библиотекаря.

– Требования, знаете, довольно жесткие. Три языка: латынь, французский и либо греческий, либо немецкий.

– Немецкий для меня то же, что и греческий, – признался Эдвард-Альберт.

– И само по себе это не очень интересно, если вы не собираетесь стать учителем. Но вот что я сделал бы на вашем месте, – продолжал директор. – Я прослушал бы у нас курс коммерческого делопроизводства и получил бы квалификационное свидетельство. Должен вам сказать, что есть несколько учреждений, например, «Норс-Лондон Лизхолдс», которые комплектуют почти весь свой служебный персонал из наших слушателей. Мы за это берем небольшие комиссионные, когда окончивший получит должность. Вот это дело верное. Жалованье, правда, небольшое, но рабочий день хорошо распределен: с девяти до часу и с двух до шести. И, кроме того, вы можете по вечерам повышать свою квалификацию у нас, а потом сдать экзамен на право занимать низшие должности в государственных учреждениях или что-нибудь в этом роде…

Эдвард-Альберт нашел совет солидным, дельным и последовал ему. При второй попытке он добился квалификационного свидетельства и сейчас же поступил в «Норс-Лондон Лизхолдс», после чего пробовал посещать еще с десяток разных вечерних курсов, но ни одних не кончил и так и не пошел дальше. Ни на шаг.

Определенной цели у него не было. Он превратился в вечного студента. Садился на одно из задних мест в аудитории и даже не старался следить за тем, о чем идет речь. Обычно в нем сразу возникал какой-то внутренний протест против лектора, мало-помалу, в ходе занятий, превращавшийся чуть ли не в ненависть. «Откуда он все это знает? – спрашивал он себя. – И во всяком случае» нечего так задаваться. Уж, наверно, нашлись бы такие, которые сумели бы вывести его на свежую воду с его трепотней, если бы захотели. Не надо было связываться с этими курсами. Они еще хуже тех, последних». Если бы он умел незаметным образом высовывать лекторам язык, он бы непременно так и делал.

В числе прочего он посещал занятия по истории литературы елизаветинского периода, по ботанике, по теории сочинения, по латыни (элементарный курс), по политической экономии, сельскому хозяйству, геологии, черчению и истории греческого искусства. Но и ту небольшую способность сосредоточиваться, какая у него была, он быстро утратил под бременем напряженных забот, о которых мы узнаем в следующей главе.

Когда ему только что исполнился двадцать один год, с ним произошла удивительная вещь. Одна из его грез с избытком осуществилась: у него завелись деньги. Он получил в наследство недвижимость в виде жалкого домишки в трущобах Эдинбурга, при реализации которого в конце концов очистилась сумма в девять с лишним тысяч фунтов. Его дядя с материнской стороны умер, не оставив завещания, и он оказался единственным родственником покойного. На первых порах он даже не представлял себе размеров доставшегося ему сокровища. Это выяснилось постепенно. Он думал получить «какую-нибудь сотню фунтов». Он даже решил было, что все это шутка Харольда Тэмпа, но почтовый штемпель был настоящий, эдинбургский. Он посоветовался с м-сс Дубер, м-ром Дубером, Кольбруком и Махогэни, наконец, с преподавателем государственного права в колледже. Все отнеслись к этому делу серьезно и дали полезные советы.

Тогда он взял в «Норс-Лондон Лизхолдс» недельный отпуск в счет полагавшегося ему десятидневного и поехал в Шотландию выяснить, как и что. Все его советчики ждали чего-то большего, чем сотняжка.

– Что же – тысчонка? – отважился он.

– Может быть, и больше, – возразил м-р Дубер. – Гораздо больше.

Эдвард-Альберт стал смелей в своих ожиданиях. Упорные мечты подготовили его к крупной жизненной удаче. Он был взволнован, но не потерял головы, когда узнал о размерах и форме привалившего ему наследства. Он обнаружил неожиданную деловитость.

– Я не могу управлять этой недвижимостью, как вы ее называете: для этого надо быть здесь, на месте. Так что, если кто-нибудь желает купить ее, я готов продать. Чего бы я хотел, так это иметь закладные, первые закладные и от разных лиц – необходима осторожность. Я немножко понимаю в закладных. И мне хотелось бы, если можно, поручить все дело фирме Хупер, Киршоу и Хупер… Знаете, сэр Рэмбольд Хупер.