Оговорку, будто “экономика давно уже вышла на необходимый уровень”, никто при этом не обсуждал, она была сразу же отброшена — речь шла только о тектоническом сдвиге. Сразу же было проведено резкое сокращение инвестиций в энергетику (Энергетическая программа, выводившая СССР на уровень надежного обеспечения энергией, была прекращена). Красноречива была кампания, направленная на свертывание оборонной промышленности, созданной в СССР именно исходя из принципа сокращения страданий. Не вспомнила молодежь, как ее деды, бывало, бежали в атаку с одной винтовкой на троих.

Это изменение критерия жизнеустройства противоречило исторической памяти русского народа и тем непреодолимым ограничениям, которые накладывали на нас географическая и мировая реальность, доступность ресурсов и уровень развития страны. Согласиться на такое изменение значило отвергнуть голос здравого смысла. Но ведь согласились и даже аплодировали!

Как пример жизни при увеличении наслаждений идеологи дали нам Запад, в виде ложного светлого мифа (да хоть бы и не ложного!). Активная часть населения приняла этот пример за образец, оценив собственное жизнеустройство как недостойное (“так жить нельзя!”). Отвращение к своему образу жизни, внушенное в ходе перестройки, было так сильно, что при опросе в 1989 г. 64% ответивших через “Литературную газету” (это в основном интеллигенты) заявили, что “наша страна никому и ни в чем не может служить примером”. Никому и ни в чем! И это о стране, где каждый ребенок имел вдоволь молока и книг — зная, что в мире 20 миллионов детей умирали за год от голода. Сдвиг в сознании был столь глубоким, что образ Запада к концу 80-х годов стал поистине вожделенным, что было немыслимо еще за пять лет до этого. Такая массовая зависть к “чужому дому” с отрицанием своего дома — признак разрыва со здравым смыслом, ведущего к национальной катастрофе.

Для перехода к жизнеустройству, направленному на увеличение наслаждений, требовалось глубокое изменение в культуре. Поскольку стремление к наслаждениям через потребление не имеет предела, то с новым строем жизни оказывались несовместимы два главных устоя русской культуры — нестяжательство и солидарность. Ведь блага всегда ограничены, и за них приходится конкурировать. Значит, сильные в таком обществе должны со спокойной совестью топтать ближних. Поэтому с самого начала перестройки была развернута идеологическая кампания по внедрению в сознание нового представления о человеке и его правах, очернение самой идеи братства людей. Это было настоящим гонением на православие.

Как ни тяжело, надо признать: одну важную черту массового сознания верно подметили демократы “первой волны” — избалованность людей высокой надежностью социальной системы СССР. Ее они и использовали. Два поколения выросли у нас в новых, никогда раньше не бывавших в истории России условиях: при отсутствии угроз и опасностей. Вернее, при иллюзии отсутствия угроз. Причем эта иллюзия проникла глубоко в душу, в подсознание. Реально мы даже не верили в существование холодной войны — считали ее пропагандой. Нам казалось смешным, что на Западе устраивают учебные атомные тревоги, проводят учебные эвакуации целых городов. Нам даже стали казаться смешными и надуманными все реальные страхи и угрозы, в среде которых закаляется человек на Западе: угроза безработицы, бедности, болезни при нехватке денег на лекарства. Мы из нашего воображения вычистили даже чужие угрозы, чтобы жить совершенно беззаботно.

Человек у нас привык к тому, что жизнь может только улучшаться, а все социальные блага, которыми он располагает, являются как бы естественной частью окружающей природной среды и не могут исчезнуть из-за его, человека, политических установок и решений. Человек перестал, например, видеть связь между светом в его лампочке и энергетической системой страны. Он уверовал, что свет этот — явление природы, и никакой Чубайс, никакая приватизация не могут этот свет у него отнять. Испанский философ Ортега-и-Гассет давно сказал важную и неприятную вещь: “избалованные массы настолько наивны, что считают всю нашу материальную и социальную организацию, предоставленную в их пользование наподобие воздуха, такой же естественной, как воздух, ведь она всегда на месте и почти так же совершенна, как природа”.

Горе в том, что это состояние избалованности господствующее меньшинство научилось поддерживать, даже без больших затрат. Подержанные автомобили, блеск витрин, поощрение греха и лени — все это соблазняет молодежь, и она хиреет. Так ребенка можно уморить, кормя его конфетами и поя разбавленной водкой — он и не потребует здоровой пищи. Те, кто устоял, должны оставить распри и объединяться — помочь ослабевшим. Иначе не уцелеют и те, кто сегодня благополучен. Беда, идущая на Россию, разбираться не будет.

Июнь 2000г.

Ядро нашего общества — существует ли оно?

Многопартийность в России, о необходимости которой так много говорили антикоммунисты, буксует. КПСС, партия «соборного» типа, которая потому и не была партией (то есть представительницей «части»), исчезла, не выдержав кризиса поиска путей. Но набора партий, выражающих разные интересы в конфликте, не возникло. Не таков конфликт и не таково общество.

На наших глазах ведется эксперимент по искусственному созданию партии без идеологии, с абсурдным названием «Единство», несовместимым с самим понятием партии. Это — попытка создания КПСС без советского строя. Вряд ли эксперимент будет долгим, но польза от него есть. Это еще один опыт, пусть и неудачный. Понятно, что без программы объединить людей нельзя. Повторяя каждую неделю, что программы нет, потому что какой-то Греф запаздывает с ее написанием, бригада Путина быстро теряет баллы. А те странные бумаги, которые «утекают» из ведомства Грефа, видимо, для изучения общественного мнения, просто приводят человека в недоумение. Неужели это всерьез?

Партий не возникает потому, что группы и группки политиков не выражают чаяний, идеалов и интересов крупных социальных групп. Как же превращаются чаяния в политические программы, на которых строятся партии?

Любая цивилизация имеет в своем культурном основании большой миф о ее истоках и становлении. Например, миф Запада — идея о «столбовой дороге», ведущей к современному Западу от Древней Греции и Рима. В философии этот миф представлен Гегелем: лишь Запад имеет историю, все остальные «выпали» из нее, поскольку уклонились от «столбовой дороги».

В квазинаучном виде этот миф оформлен историческим материализмом как объективный закон соответствия производительных сил и производственных отношений, задающий «правильную» смену общественно-экономических формаций. В этом с истматом совпадает либерализм, ставящий под сомнение лишь необходимость следующих за капитализмом формаций. Для либералов капитализм — конец истории, а для марксизма — конец предыстории. Можно сказать, что истмат и либерализм — двуликий евроцентристский миф Запада. Именно борьба между двумя этими «ликами» создает устойчивую двухпартийную систему, в которой конкурируют два варианта, сходные в главном.

Большой цивилизационный миф всегда имеет свое социальное измерение, наполнение которого меняется соответственно историческим условиям. Социальный миф стабилизирует настоящее, оправдывая его грядущим «светлым будущим». Он питается и религией, и наукой, и народными суевериями.

Христианство с его верой в Царство Божье питало много социальных мифов (ересей) — о возможности устроения этого Царства на земле, о граде Китеже, о благодати бедности. Это на длительные эпохи стабилизировало социальный порядок. На изломах христианства возникали большие социальные движения (крестьянские войны и буржуазные революции, связанные с Реформацией).

Марксизм как миф «от науки» стабилизировал буржуазное общество — несмотря на революционность марксизма, а возможно, именно благодаря ей. Реальные пролетарские революции произошли на «изломе» марксизма (через ленинизм, маоизм и другие виды «национальных марксизмов»). Во всех случаях под знаменем пролетарских революций происходили революции крестьянские. Пролетариат оказался самым нереволюционным классом. Видимо, не только вследствие сути атомизированных наемных работников, но и потому, что был «успокоен» истматом: мол, будущее за пролетариатом, надо только дождаться, когда производительные силы потребуют смены производственных отношений.