Мы выкарабкались из сухого, как порох, снега, засыпавшего с верхом метровой глубины канаву, вытащили сани на дорогу, погрузили в них вещи и, гикнув Рыжухе: «Но-о-о, пошла, милая!» — поехали дальше.

В Эльмсхорне сани остановились возле дома, где жили холостые подмастерья и ученики «Шюдера и Кремера».

К воротам вышел привратник, он же эконом. Имя его было Беньян, но никто его так не называл, а звали по прозвищу — Вице.

— Ага, новый ученик, пожалуйста, входите! — сладко пропел Беньян, отворяя перед нами калитку.

«Ну и ну, — подумал я, — скажите, какой вежливый тон!»

Вице провел нас на третий этаж.

— Вот, здесь апартаменты молодого господина, — сказал он с хохотком, будто отмочил невесть какую шутку.

Я оглядел «апартаменты». Два маленьких заледенелых оконца едва пропускали гаснущий свет зимнего дня в промерзшую насквозь комнату. На шести железных койках лежало по соломенному тюфяку и одеялу с перовой набивкой. Остальные постельные принадлежности, согласно контракту, я привез с собой. У продольной стены стояло шесть узких одностворчатых шкафчиков.

— Ну, молодой человек, — сказал Вице, — располагайся поудобнее. Ты имеешь возможность выбирать! На эту койку светит утреннее солнышко, эта — поближе к печке, а эта — у самой двери, так, ежели ночью понадобится выйти… Нужник внизу, во дворе, — махнул он рукой в сторону замерзшего окна.

Так я впервые познал преимущества свободного выбора. Утреннее солнце в комнату никогда не заглядывало, потому что окна по вечерам наглухо закрывались ставнями. Свежий воздух вообще считался вредным. Лишь здесь, в Виктории, я узнал от доктора Мартенса, что свет и воздух способствуют здоровью. Но в тогдашнем Шлезвиг-Гольштейне об этом и не слыхивали. И позднее, на кораблях, тоже считалось неписаным законом — чем гуще в кубрике атмосфера, тем глубже сон.

Кровать у печки тоже особой выгоды не сулила. Печка-то здесь, видно, никогда не топилась. А выбрать кровать у двери было бы просто глупо, потому как всякий, кто ночью пожелает на двор, в этой кромешной тьме обязательно на нее наткнется. Таков уж он, этот свободный выбор! В надежде, что печку когда-нибудь все же затопят, я выбрал место возле нее.

— Можешь застелить койку и разложить вещи в шкафу, — сказал Вице.

Копошась в шкафу, я увидел, как Вице шепотком сказал что-то отцу и недвусмысленным жестом протянул руку. Отец извлек из брючного кармана кошелек, не спеша развязал его и положил в руку Вице монетку. Вице кивнул, скривился в улыбке и исчез. Отец вздохнул и снова столь же обстоятельно затянул кошелек ремешком. Любой крестьянин вздыхает, когда приходится лезть в кошелек, независимо от того, есть ли для этого серьезные основания или нет. Я наблюдал это во многих странах. Отец вздохнул еще раз, снова развязал кошелек и сунул мне в руку талер, после чего кошелек коричневой кожи окончательно занял свое место в брючном кармане.

— Ну, будь здоров!

— И тебе всего доброго, отец!

И я остался один. Один-одинешенек в промерзлой комнате. Слезы покатились у меня по щекам, горькие, соленые. К счастью, было чертовски холодно. Я проглотил слезы и забегал взад-вперед по комнате, чтобы малость согреться. Изо рта при выдохе валил густой пар. Однако теплее не становилось, и я решил спуститься вниз по лестнице. На улице совсем стемнело, и в нижних сенях зажгли керосиновую коптилку. Горела она еле-еле, чуть освещая дверь с надписью: «Эконом». Я робко постучался. Изнутри раздался голос Вице:

— Войдите.

Из помещения меня обдало вожделенным теплом. Большая чугунная кухонная плита струилась жаром. Сквозь неплотно закрытую дверцу топки в комнату врывались мерцающие отблески пламени. В кухне у плиты сидели Вице, его жена и пятеро детей и «сумерничали», то есть нежились в темноте, не зажигая лампы. Я залепетал что-то о холоде и о том, что надо бы, дескать, затопить в комнате печку. Вице прервал меня кудахтающим смехом, будто я бог весть какую шутку разыграл.

— Там, за дверью, в прихожей — деревянная лопата. Очисть от снега дорожку к нужнику.

Вот так! Бах, и я уже за дверью. Недолго музыка играла. Дружелюбный прием, «молодой господин»! Выманил у отца чаевые, и вся дружба врозь.

Итак, я расчищал от снега дорожку к тому самому мимику из просмоленных досок, с сердечком, вырезанным на двери неизвестно для какой цели. Между делом я приметил, как к дому подошел мальчишка моих лет вместе с отцом, и Вице громко, полным радости голосом приветствовал их, открывая калитку. Почти сразу вслед за ними явился еще один отец с сыном, а затем и еще третья пара. Со всеми Вице был ласков и предупредителен. Я решил, что теперь самое время заняться печной проблемой. Лопата полетела в угол, а я поспешил вверх по лестнице. Трое мальчиков испуганно стояли у своих шкафов и кроватей, а Вице уже проделывал рукой свой недвусмысленный жест, прицеливаясь выжать из каждого родителя по марке, а может, из кого и целый талер — так называли тогда монету в три марки. Тут-то в их компанию я и вклинился.

— Герр Бензак, можно, я здесь теперь разожгу печку?

Однако Вице был стреляный воробей, и не мне было с ним тягаться. Коротко, не размахиваясь, он угостил меня доброй оплеухой.

— Беньян меня зовут, осел ты этакий! — сказал он мне и, обращаясь к отцам, добавил: — Дисциплина прежде всего, господа.

Все трое согласно кивнули. Что такое дисциплина, они знали по военной службе. Все были целиком «за».

— Спальня у нас никогда не отапливается. Это изнеживает. Внизу, по другую сторону дома, есть артельная зала. Там конечно же тепло. Господа могут убедиться, если пожелают.

Господа пожелали, переложив, однако, предварительно кое-что из своих кошельков в руку Вице.

Я осторожно потянулся за ними, стараясь держаться вне пределов досягаемости Вице. Оплеуха меня кое-чему научила. Мы действительно пришли в большущую комнату, не то чтобы очень теплую, но в общем-то и не холодную. У продольной ее стены стояла большая кафельная печка. Из-под потолка два фонаря бросали свет на деревянный стол, правый и левый концы которого оставались в темноте. У стен вплотную один к другому стояли стулья, на которых сидели плотники в своих воскресных нарядах — широкие черные штаны, бархатные жилеты с большими серебряными пуговицами, белые рубахи без воротничков и вельветовые куртки. У большинства во рту дымились сигары, кончики которых ярко светились в полутьме, или глиняные трубки. У всех руки засунуты в карманы, а кое у кого и цилиндр на голове. Лица обрамлены бакенбардами. У тех, что сидели поближе к свету, в ушах сверкали большие серьги.

При нашем появлении поднялся всеобщий галдеж:

— Вице, пес ты этакий, почему здесь так прохладно? Где ужин?

Но на Вице, похоже было, где сядешь, там и слезешь.

— Вы же знаете, что это за печка, только дрова жрет, а время ужина еще не подошло.

Один из плотников встал. Гигантская его фигура не умещалась в низком помещении, и он вынужден был сгибаться, чтобы не продырявить головой потолок. В левом ухе у него покачивалась большая золотая серьга.

— Вице, а почему ты не позволяешь нам топить самим?

— Никель, ты же прекрасно знаешь, что герр Кремер этого не разрешает.

Вице, словно угорь, заскользил к двери, трое ошеломленных отцов прикрывали его отступление. Я остался в теплом помещении. Глаза постепенно привыкали к слабому свету. Теперь я мог уже рассмотреть, что в комнате собралось человек пятьдесят. Все они, кроме Никеля, сидели пока на своих местах, но взгляды их упирались прямо в меня. С интересом рассматривал меня и Никель.

— Ты еще откуда взялся?

— Я новый ученик.

Никель подошел поближе. Левой рукой он схватил меня за куртку чуть повыше груди и легко, как котенка, поднял кверху. Слегка раскачав в воздухе, верзила плотник поставил меня на стол, прямо под лампу.

— Так, теперь говори; «Имею удовольствие, почтенные плотники, доложить вам, что я новый ученик», — и скажи, как тебя зовут.

Я довольно бегло пробормотал всю эту фразу и назвал свое имя. Никель и все остальные молча продолжали разглядывать меня. Наконец Никель прервал молчание: