Двор был около 50 метров в длину и почти столько же в ширину. Каждую субботу его подметали, это было обязанностью детей. Траву и мох между камнями мать и прислуга тщательно выпалывали острым ножом через каждые несколько недель. Главным украшением двора была большая навозная куча прямоугольной формы, которую отец постоянно заботливо подравнивал. Я с детства научился уважительному отношению к работе, и это очень пригодилось мне потом, на парусных кораблях. Всякую работу важно не только хорошо выполнить, она должна еще и смотреться, иметь законченный вид, я бы даже сказал — законченную форму. То ли прямоугольную, как четкие линии мачт и рей стоящего в гавани барка, то ли круглую, как бухта троса.

Аккуратным и налаженным был и наш дом. Люди и животные в мире и согласии жили под общей длинной соломенной крышей. Впрочем, соломенная наша крыша была не из соломы, а из камыша, который каждую осень срезали по канавам и вязали впрок для кровли. На продольных сторонах кровля так низко свисала над землей, что стоять под ней взрослый человек мог только пригнувшись. Фасады смотрели на запад и восток, чтобы меньше было сопротивление вечным западным ветрам.

Дом делился на две неравные части. Большая была отведена под сарай (впрочем, он же был и хлевом, и стойлом, и еще много чем другим), въезжать в который можно было прямо с дороги через ворота, достаточно большие для проезда подводы, доверху нагруженной сеном. Ворота сторожил Гектор, злющий пес, прикованный длинной цепью к косяку. В непогоду через лаз, проделанный в стенке сарая, он забирался в свою конуру — набитый соломой ящик.

В сарае с глиняным полом могли поместиться две фуры для перевозки снопов. Снопы и сено мы сбрасывали с телеги вилами прямо на пол.

Справа, за дощатой перегородкой, стояла наша лошадь. К стойлу примыкали кладовки для хлеба и для инструментов. По левую руку, за каменной стенкой, мычали наши коровы. Зимой сумрачный сарай, скупо освещаемый лишь двумя крохотными оконцами, прилепившимися возле большой двери, обогревался только дыханием животных.

В меньшей части дома, в самом его конце, были жилые помещения. Справа — каморка прислуги, за ней — кухня, в которой по существу и проходила вся наша семейная жизнь. Полы и здесь были из утрамбованной глины, особенно плотной на тропках, которыми хозяйки сновали от плиты к столу и обратно.

Наружная дверь, ведущая в огород, летом всегда оставалась полуоткрытой. Верхняя и нижняя половины этой двери могли открываться независимо одна от другой. Открытая верхняя половина была в кухне как бы вторым окном и одновременно душником, через который вытягивались кухонные ароматы. Стены на половину высоты были облицованы делфтским кафелем. На плитках синим по белому изображались сцены из библейской истории, в основном связанные с мореплаванием. Ной загружает свой ковчег, а на заднем плане накатываются волны всемирного потопа. Кит заглатывает много большего по размерам Иону. Христос шествует, аки посуху, по водам Генесаретского озера к лодке своих апостолов. Были там, впрочем, и плитки с картинками на мирские темы: машут крыльями голландские ветряные мельницы, парусники идут по каналам, на берегах которых пасутся тучные стада пестрых коров.

Почти половину кухни занимала плита, топка которой закрывалась дверцей на медных шарнирах. Чистить эти шарниры полагалось в специально отведенный день золой, разведенной на слюнях. Этой чудо-пастой их надраивали до зеркального блеска. Топливом служили хворост и торф. Каждое лето мы ездили на болото, срезали верхний, светлый, слой торфа, а черный торф «пекли» на солнце. Процесс «выпечки» был весьма несложен: густой черный ил из нижних болотных пластов набивали в деревянные формы. Потом формы раскрывали, и из них выпадали аккуратные торфяные куличики, которые за три месяца спекались в твердокаменные бруски.

В самом конце дома размещалась «зала». Собственно, кроме этой залы, других комнат у нас и не было. Пол здесь был деревянный. Половицы — из широких, гладко оструганных досок. На окрашенных в светло-голубое стенах висели картины, в основном религиозного содержания. Мебель — во вкусе тогдашних традиций. Пользовались залой только по большим праздникам, а также по случаю крещения детей, конфирмации[9] или траура. Нам даже и в голову не приходило, что это помещение может служить для каких-то повседневных занятий. Нет, оно просто было свидетельством нашего достатка: вот-де мы какие — можем позволить себе иметь залу.

Мы, дети, и батраки спали на дощатых полатях под самой крышей. Соломенная крыша хранила прохладу летом и тепло зимой. Под нами располагался коровник, так что в холодное время года у нас было «дополнительное отопление».

Веттерны и канавы омывали наш двор, словно остров, и все мы, люди и животные, составляли одну большую семью.

Возле веттерна и летом, и зимой была наша главная игровая площадка. Сколько раз я в него падал, сколько раз зимой проваливался под лед — и не упомню. Впрочем, это у нас считалось делом обыденным. На канавах мы держали свои первые экзамены на храбрость.

— Сейчас я ее перепрыгну.

— Ну да, слабО тебе!

— А вот и нет!

— А вот слабО!

И я — куда денешься! — прыгаю. Со страхом, но прыгаю. Не допрыгиваю, плюхаюсь в воду, вылезаю и прыгаю снова. Игра в «слабо» повторялась из года в год на все более широких канавах.

Читатель, наверное, уже догадался, что коли я прыгаю, то, значит, уже наверняка родился. Именно так оно и было. Моя матушка Абель (тогда этим именем называли и девочек) произвела меня на свет 6 августа 1858 года, а 8 сентября меня окрестили в хорстской кирхе и нарекли Иоганнесом Клаусом Фоссом.

Никто и никогда меня так не называл. Домашнее мое имя было Ханнес. На английских кораблях меня звали Джоном. А теперь на обоих моих автобусах красуется надпись: «Джон К.Восс». Что толку в этих именах? Все дело в человеке.

Ну вот, опять я оказался в Виктории, опять не в ту сторону начал мотать свою пряжу. Вернемся-ка лучше назад, в 1865 год. О войне с Данией я, к сожалению, ничего не знаю. Слышал только от очевидцев, да и в школе мы проходили, будто через Хорст маршировали австрийские войска. Но сам-то я ничего такого не помню. А чужие рассказы за собственные впечатления выдавать не хочу, хоть и кажется порой, что сам все это пережил. Нет уж, я буду строго придерживаться правды и только правды.

И так на нас, моряков, грешат, что любим-де прихвастнуть.

Только не я! Мое правило — всегда быть честным и никогда не врать, разве что для пользы дела.

Когда я стал старше, то увидел, что Бисмарк, который был тогда в Германии первым человеком, придерживается, похоже, того же самого правила. Во всяком случае все жители Хорста были тогда убеждены, что Бисмарк, прусский король и прусская и австрийская армии вели войну за то, чтобы сделать герцога Августенбургского герцогом Шлезвиг-Голштинским. Я совершенно отчетливо помню, как наш сосед Гердтс, приходившийся моей матери братом, называл Бисмарка старым боровом, а мой отец согласно кивал головой. Одобрял ли отец политические убеждения дядьки Гердтса или просто был зол на Бисмарка за то, что тот упразднил старую власть, я не знаю. Так или иначе, но монастырскому правлению пришел конец. Моордик вошел в состав Хорста, в подчинение общинной управе.

Отца — в компенсацию за моральный ущерб в связи с потерей должности фогта — сделали церковным старостой.

Рассказ обо всех этих переменах я веду столь подробно потому, что, как позже я увидел, и в большой политике творится то же самое, что и в политике деревенской. Всегда где-то в закутке сидит свой Бисмарк, который делает все совсем не так, как говорил прежде, а все должны повиноваться.

На корабле все совсем по-другому. Если штурман говорит:

«Джек, потрави гика-шкот», — то и думает он то же самое. И Джек знает, что у штурмана в голове именно это, а не что иное. Поэтому и отношения капитана с командой на кораблях (я, как всегда, имею в виду парусники) совсем не те, что на суше. Выше капитана, выше прусского короля, выше президента Соединенных Штатов не стоит никто, кроме бога.

вернуться

9

Конфирмация — церковный обряд приема подростков в церковную общину.