Последняя группа для нас, ребятишек, была самая интересная, потому что разговоры в ней велись о последних деревенских новостях.
Однако всему свое время, а пока, строго в составе семейных кланов, мы тянулись к кирхе. Уже на подходе к деревне мы слышали колокольный звон, извещавший прихожан, что через десять минут начнется служба. Колокольни в хорстской кирхе не было, поэтому колокол висел на здоровенной балке прямо возле церковной двери. Звонить в колокол и было привилегией самых сильных мальчишек.
Перед церковью мы разделялись. Мальчики садились на хорах справа, девочки — слева. Отец и мать шли на место церковного старосты, под самой кафедрой. Там же были места хорстской «знати». Личные места на скамьях покупались или сдавались на время. Своих постоянных мест не было лишь у бедняков да у батраков с батрачками. Они сидели в последнем ряду.
Взглянув с хор, любой нездешний мог сразу же получить полное представление, кто есть кто в этой деревне. Нам же, мальчишкам, до социальных градаций пока еще не было никакого дела. Мы разглядывали только чужие лысины, разномастные прически да головные платки, а в последних классах — еще и девочек на левой стороне хор.
Посередине, как на троне, возвышался над всеми старший учитель Ниссен за клавиатурой органа.
В это воскресенье отец сказал:
— Ханнес, после церкви подожди меня у дверей.
Не иначе как предстояло какое-то большое дело, касающееся моей персоны.
Под этим впечатлением, должно быть, я внимал словам проповеди пастора Рухмана более сосредоточенно, чем обычно. Впрочем, и отвлечься-то по-настоящему в нашей выкрашенной в белое кирхе так и так было не на что. Все давным-давно до мелочей было знакомо.
После службы я увидел отца, беседующего с учителем Ниссеном. Между ними стоял пастор Рухман, то и дело молитвенно вздымающий обе длани. Наконец Ниссен с пунцовым лицом выбежал из церкви и рысью помчался к школе. У меня аж зачесалось пониже спины, как представил, какая могучая трепка ожидает меня после обеда. Но тут ко мне подошел пастор Рухман.
— Скажи-ка, Иоганнес, ты и в самом деле не знал, что ответить тогда, в школе?
— Знал, господин пастор… — И тут меня прорвало. Все горести несправедливо обиженного тринадцатилетнего мальчишки выплеснулись наружу. Почему мои нелады с Ниссеном должны отражаться на школьных оценках? Конечно, я и сам понимаю, что я озорник, и готов отвечать за свои проказы. Хорошая порка — вполне справедливое наказание за это. Но зачем же позорить меня на открытом уроке при родителях? В этот день мне так хотелось быть ничуть не хуже других учеников, а меня выставили каким-то чуть ли не преступником.
Дети очень чутки к несправедливости, и мне казалось просто непорядочным, что Ниссен использует свое учительское положение для сведения счетов со мной за наши внешкольные распри. Позднее, когда я сам стал морским офицером и капитаном и на мои плечи легла огромная ответственность, я часто думал об этих своих школьных годах. Капитан на море обладает практически неограниченной властью. Он — первый после бога. И как же велико у него искушение перенести свои симпатии и антипатии на служебные дела! Каюсь, случалось иной раз такое и у меня. Надеюсь, однако, что большей частью мне удавалось все же отделить капитана Босса от Ханнеса Фосса.
Пастор Рухман понял, должно быть, что творилось в моей душе. Как шлезвиг-голштинец, он уловил, конечно, почему я не смог произнести слово «бодден». Как сельский пастырь, он знал, насколько велика зависимость его больших и маленьких овечек от местных традиций, в соответствии с которыми неприличным считалось задавать кому-то вопрос, на который тот не мог ответить. Поэтому в школе на открытых уроках и было принято спрашивать лишь тех, кто сам вызвался.
— Иоганнес, — сказал наконец пастор, — а кем бы ты хотел стать?
— Пойду к хозяину, — ответил я, что по-нашему, по-деревенски, означало: пойду в батраки.
— А выучиться какому-нибудь ремеслу ты не хочешь?
— Еще как хочу, господин пастор, на корабельного плотника! — выпалил я, отлично сознавая всю безнадежность подобного желания. Мечта об этой профессии теплилась лишь где-то в самом дальнем уголке моей души.
— Хорошо, будь прилежен в школе. Я поговорю с господином старшим учителем.
И в самом деле, вслед за этим разговором учитель Ниссен стал ко мне относиться куда более сносно. Успеваемость моя не то чтобы заметно улучшилась, но и плохой ее назвать уже было нельзя.
Отец со мной о выборе профессии не заговаривал. Однако, посмотрев на пасху 1873 года мой табель, он спросил:
— Ну как, ты еще не раздумал стать корабельным плотником?
Я только кивнул в ответ. От волнения у меня перехватило дыхание, и я не мог говорить.
Деревенская жизнь текла спокойно и размеренно. Зимой дети бегали на коньках, а весной на освободившихся от льда веттернах и канавах начиналась рыбалка. Мы, мальчишки, ловили щук «петлей». Греется щука под солнышком на мелководье, а ты осторожненько заводишь ей вокруг головы петлю из тонкой проволоки. Потом резко дергаешь, петля затягивается, раз — и рыба уже на берегу. А еще мы пасли на лугах скот. Лето начиналось с жатвы хлеба, вслед за которой шла уборка остальных зерновых. После школы мы купались в веттернах. Плавать все учились с самого малолетства. Позднее я с удивлением узнал, что я один из немногих моряков, умеющих плавать.
Осенью наступала пора уборки картофеля. В Хорсте проводилась традиционная ярмарка скота. Эта ярмарка казалась нам венцом года. Тысячи животных мычали и хрюкали на всех деревенских улицах и на площади перед церковью. Над головами плавало облако пыли, воздух был наполнен терпким запахом животных, перемешанным с ароматами копченых угрей и дешевых леденцов. Перед ярмаркой я и мои братья с сестрами получали от матери по пятьдесят пфеннигов. Это было тогда для нас целым состоянием. Однако, как и любое состояние, оно быстро таяло, стоило потратить первый пфенниг. Жмешься, экономишь, вроде бы и тратить еще не начинал, глядь, а твоих пяти грошенов[13] уже и след простыл.
После ярмарки над маршами гуляли первые осенние штормы, в двери уже стучалась зима. Зимой 1873 года состоялась моя конфирмация. Обряд совершал пастор Рухман. Вообще-то конфирмация всегда происходит перед самой пасхой. Однако будущих моряков конфирмовали на рождество, потому что в январе на кораблях уже начинались работы. Корабельных-то плотников обучали, собственно, на берегу, на верфи, но все равно их причисляли к морскому люду и из школы выпускали раньше, чем других.
К конфирмации отец заколол свинью, и мать целую неделю только и делала, что жарила и парила.
Рано утром к нам явились все Фоссы и Гердтсы из всех окрестных мест, и вся компания дружно замаршировала к кирхе. Мороз был довольно крепкий. Взрослые плотно закутались. Пальто для детей и подростков считалось у нас вообще ненужной роскошью. Я был одет в новый синий конфирмационный костюм. Купили его на вырост, и он болтался на мне, как на вешалке. Шею сжимал высокий тугой бумажный воротничок, схваченный искусно завязанной в бант лентой.
У большинства женщин были с собой корзинки, в которых теплились маленькие жаровенки, наполненные древесным углем. Церковь не отапливалась, и женщины ставили эти жаровенки себе под юбки, чтобы не мерзли ноги. Пар от дыхания множества людей дымкой висел в воздухе. Пастор Рухман произносил слова проповеди, а изо рта у него тоже облачками шел пар. Конфирмационная проповедь тянется особенно долго. Ведь он должен был не только объяснить, что значит для нас этот церковный праздник, он обязан был еще и предостеречь нас от опасностей, которые ожидают будущих моряков, особенно в портовых городах.
Позднее я убедился, что фантазии сухопутных крыс зачастую грязнее самых грязных портовых переулков, но тогда, во время проповеди, весь я горел от нетерпения: когда же, когда смогу я наконец насладиться всеми радостями, о которых столь красочно говорил пастор Рухман. В том, что они ждут меня, я не сомневался.
13
Грошен — монета в десять пфеннигов.