Второй раз мы не проверяли дольше, но и здесь листовка уцелела, лишь возле нее мы застали старика с тростью и в очках, надвинутых на лоб.

— Что, дедушка? — спросил я.

— Смотрю вот, — бодро ответил он. — Думал, какого пьяницу продернули, а тут непонятно кого… Но тоже, видать, хорош, раз публично повесили.

— Хорош! — сказал Борька.

Приближалось обеденное время, когда Борьке нужно было ехать обедать к отцу в мастерскую, а мне — разогревать приготовленную мамой еще с вечера еду, и я спросил:

— Дедушка, у вас есть часы?

— Часы? — удивился дед. — К-к-какие часы?

— Да любые, лишь бы время. Ручные.

Старик опустил очки, тревожно глянул на нас, на пустынный тротуар и робко ответил:

— Ручных н-нету.

— Ну, карманные — все равно.

Неожиданно старик попятился, оборонительно подняв трость и бормоча:

— Карманные?.. А з-зачем карманные?.. Карманные д-дома, — он попятился до угла палисадника и, осмелев, крикнул оттуда: — Я вам покажу часы, шпана этакая! Я вам дам время! — И стремительно заковылял прочь.

— Псих! — фыркнул Борька.

— Не псих, а опытный. Видать, на каких-то мымр натыкался… Собаки, даже взрослые шарахаются от них. Виси, виси! — пригрозил я портрету.

Время мы узнали у парочки, которая остановилась у куста, лезшего через забор, поболтать. Было без десяти час, и, охнув, мы бросились по своим делам.

За обедом я много и громко пустомелил, суетился, все подавал маме и отцу, наливал им чаю из самовара, а перед глазами так и маячил Блин: вот он натыкается на листовку, узнает себя, надвигает кепку на брови, читает и с рыком, садя занозы под ногти, сдирает вдруг ватман с шершавого забора!.. Родители уже наелись и ушли, а я, расфантазировавшись, доканчивал только тефтели. Потом чай швырк-швырк — скорей!

Стукнула дверь. Я оглянулся и обмер — Юрка Бобкин.

— Ты один? — нахально спросил он.

— Один, — пораженно ответил я.

Он кому-то хозяйски махнул рукой, и в сени со стуком ввалились Блин, Кока-Кола и Дыба. Дверь они заперли на крючок. Разжав челюсти, но не размыкая губ, так что недожеванная баранка повисла у меня во рту в состоянии невесомости, я поднялся и стал шарить позади себя, почему-то решив, что табуретка приклеилась к штанам.

Не столько задирая голову, сколько изгибаясь сам, Блин осмотрел нашу странную раздевалку, со сплетением труб у потолка, с толстым канализационным стояком, и по плечи высунулся в кухню, держа одну руку за спиной.

— Подкрепляешься? — спросил он, оглядывая кухню.

Я принялся медленно дожевывать баранку, бешено ища спасение. На улицу сквозь них не пробиться; в туалет не заскочить — он на защелке и открывается наружу, пока возишься — схватят; орать и звать на помощь стыдно, да если кто и придет — заперто. Значит, все — исколотят так, что никакая больница не примет, как и грозил Юрка.

Блин вдруг увидел свое отражение в самоваре, который стоял на столе сразу за косяком, осклабился и даже прихорошился, поправив кепку.

— Шик моде-ерн! — довольно протянул он, перекидывая на меня еще теплый взгляд. — Не бойся, Гусь, бить не будем, если, конечно, договоримся по-джентльменски.

С арбузной улыбкой он вывел из-за спины руку. В руке была свернутая трубочкой листовка. Я вздрогнул, значит, вон почему они явились, значит, все шло так, как я и воображал. Не воображал, а прямо по телевизору смотрел. Но почему ко мне?

— Твоя работа? — спросил Блин, сбросив улыбку и резко расправив ватман.

— Что?

— Вот это! — Он тряхнул листовку.

— Что это?.. Там много.

— А-а, уточняешь? Не один, значит, трудился?.. Ну, стихи — твои?

— Его-его! — крикнул Юрка. — Я знаю, только он пишет стихи!

— Замолчь… Твои?

— Мои.

— А рисунок?

Я чуть помедлил и сказал:

— Тоже мой.

— А это что внизу, что за «СЧ»?

— Это… мое дело, — ответил я, потихоньку набираясь мужества.

Приятели Блина зашумели, мол, это шифровка, и посыпали разгадки — «счастливый человек», «санитарная часть», «суд честных». Блин шевельнул кожей на голове, отчего кепка его дернулась, и все замолчали.

— Ладно, твое так твое, — сказал вожак. — Перейдем к нашему… Ты, Гусь, мозгастый парень, нам такого не хватает, и я пожал бы тебе руку, если бы это было не обо мне… Но это обо мне, и руку я тебе жать не буду. Я тебе, Гусь, зажму горло, — прохрипел он, — если ты не разорвешь свою мазню на мелкие клочья, не попросишь у меня прощения при всем этом народе, — не оборачиваясь, он оттопыренным большим пальцем указал назад, через плечо, — и не выложишь камеры.

— Камер у меня нет, — живо ответил я.

— Врет, Блин, у него! — торопливо вмешался Юрка. — Чего, Гусина, врешь, я же сам видел, как вы со Славкой скатывали!

— Ладно, камеры потом, — остановил Блин. — А пока рви. — И он протянул мне листовку.

Я машинально взял ее… Вот уж не думал, что за стихи мне придется расплачиваться, и так быстро. Но ведь в них — правда, правда нашей победы! И в Борькином рисунке — правда! Почему же я должен рвать эту правду и просить за нее прощения?

— Ну! — подхлестнул Блин. — У нас мало времени.

А за ним выжидательно теснились ухмыляющиеся рожи, готовые ухмыльнуться еще подлее. Нет, я им не дам повода! Я подал листовку обратно и, чувствуя, что вот-вот навернутся слезы, не проговорил, а прошептал:

— Не буду.

— Ха! — воскликнул Блин. — Слышите? Он не будет рвать!.. А я, думаешь, буду терпеть?.. Ты мог нарисовать его, его и его, — он перетыкал пальцем всех своих холуев, — мне плевать, по личных оскорблений я не терплю!.. Я еще с прошлого раза натерпелся так, что сыт, а вы новых подкидываете!.. Ладно, шик модерн, рви без прощения!

— Не буду, — повторил я, качая головой.

— Будешь!.. Дыба, Юрок! — коротко приказал он.

Выступили Бобкин и тот коротыш, которого массажировал на земле Борька. Они, видно, знали, что делать, и молча двинулись ко мне. Я попятился, как щитом, прикрываясь листовкой и соображая, где же самый дальний угол… В родительском тупике, за дезкамерой. За. А если — на дезкамеру?.. Жар охватил меня при этой мысли, и ко мне мигом вернулось все: уверенность, сила и расчетливость. Я сразу увидел нашу стычку на пять ходов вперед и замер в дверях спальни. Юрка тоже остановился, но Дыба оттолкнул его, бросился на меня. Я отпрыгнул, уронив перед собой стул поперек прохода. Невезучий Дыба запнулся, как и в прошлый раз, и шмякнулся на пол. Юрка, метнувшийся следом, упал на него, а я тут же очутился на дезкамере.

— Что, съели? — крикнул я пацанам, когда они, расчистив в дверях завал, ошеломленно уставились на меня.

— У него же там камеры! — просияв, сказал Юрка.

— Конечно! — поддразнил я. — У меня тут всего полно! Может быть, тебе, Юрок, правый карман дать? Лезь без очереди! По знакомству! — Я нервно хохотнул. Добро пожаловать, Блин Оладьевич! Говоришь, у вас мозгов не хватает? Подставляй свою драгоценную голову, добавлю, поварешкой начерпаю!

— Ну, Гусь, не я буду, если не ощиплю тебя сегодня! — взъярился Блин.

Он рыскнул вправо, влево, ища, наверное, какую-нибудь подставку, но, ничего не найдя, полез по болтам, велев подстраховать его. А я подтянул тюк ваты, замотанный в простыню, и едва над дезкамерным горизонтом мелькнули руки Блина, столкнул этот тюк. Он был тяжелым. Он сшиб атамана и повалил всю шайку, окутав их пылью.

— Получили? — торжествовал я. — Кому мало, подходи за добавкой!

Отплевываясь и ругаясь, Блин приказал:

— Диван!

И осаждающий вцепился в вокзальный диван, подтаскивая его к моей крепости. А я лихорадочно оглядывал дезкамерное хозяйство — чем же лучше обороняться. Жаль, отец гитару снял, а то бы я их гитарой! Можно, конечно, и шахматной доской, можно и самими фигурами, они со свинцом, как пули, можно, в конце концов, и новогодними игрушками, но это напоследок, а пока… И я плотно ухватился за конец скатанного в рулон ковра с «тремя богатырями» внутри. Теперь и нас четверо! «Союз Четырех» действует! Ну, родненькие богатыри, не подведите своего братишку!