В тот день Леонард вернулся со склада на час позже обычного. Ему пришлось задержаться там, поскольку восемь магнитофонов неожиданно отказали. Это явно была неполадка в цепи питания, и Леонарду с одним американцем из руководящего состава потребовалось полчаса, чтобы найти ее, и столько же, чтобы устранить. Он добрался до Адальбертштрассе к половине восьмого. Уже за два пролетало квартиры Марии он понял: что-то не так. Вокруг было слишком тихо. Такая глухая, осторожная тишина обычно наступает вслед за взрывом. Какая-то женщина мыла ступени, на лестнице стоял неприятный запах. Из двери на предпоследнем этаже выглядывал маленький мальчик; увидев Леонарда, он убежал внутрь с криком: «Er kommt, er kommt!» (Идет, идет!)

Последний пролет Леонард одолел бегом. Дверь в квартиру Марии была приоткрыта. Коврик в прихожей лежал криво. На полу в гостиной валялись осколки чашки. Мария была в спальне – она сидела в темноте на матраце. Она отвернулась от него, обхватив голову руками. Когда он зажег свет, она издала протестующий возглас и замотала головой. Он выключил его, сел рядом и положил руки ей на плечи. Назвал ее по имени и попытался развернуть к себе. Она сопротивлялась. Он лег на матрац, чтобы заглянуть ей в лицо. Она спрятала его в ладонях и отвернулась снова. «Мария?» – опять сказал он и потянул ее за запястье. На ее руке были сопли и кровь, едва заметные в свете, проникающем из гостиной. Она позволила ему отнять ее руки. Она плакала, но уже перестала. Ее левый глаз опух и закрылся. Вся левая сторона лица была разбита и набухала на глазах. Леонард увидел, что уголок рта у нее порван. Рукав блузки был разодран до самого плеча.

Он знал, что рано или поздно столкнется с этим. Она говорила ему о визитах мужа. Отто приходил один-два раза в год. До сих пор он просто выкрикивал угрозы, требовал денег, а в последнее свое посещение ударил ее по голове. Но такого Леонард все же не ожидал. Сегодня Отто бил ее кулаками по лицу изо всей силы – раз, другой, снова и снова. Леонард отправился за ватой и теплой водой, его мутило после испытанного шока, и он подумал, что ничего не знает о людях – на что они способны, до чего могут дойти. Он стал перед ней на колени и сначала промыл рану в уголке рта. Она закрыла здоровый глаз и прошептала: «Bitte, schau mich nicht an». Пожалуйста, не смотри на меня. Она хотела услышать от него что-нибудь.

«Beruhige dich. Ich bin ja bei dir». Я здесь, с тобой.

Потом он вспомнил свой давний поступок, и у него на время отнялся язык. Он приложил вату к ее щеке.

14

На Рождество Леонард вернулся домой, так и не сумев уговорить Марию поехать с ним. Она думала, что мать Леонарда вряд ли обрадуется немке, разведенной, да к тому же старше его. Он считал ее щепетильность излишней. Он не стал бы утверждать, что его родители живут по таким строгим, не допускающим отклонений правилам. Однако, проведя дома сутки, он понял, что ошибался. Ему было нелегко. Его спальня с узкой кроватью и дипломом в рамочке, полученным за победу на математическом конкурсе среди шестых классов, была комнатой ребенка. Он изменился, стал совершенно другим, но родители не желали это замечать. В гостиной висели цветные бумажные гирлянды, зеркало над камином, как полагается, украшал венок из остролиста (Рождественский обычай.). В первый вечер они слушали его восторженные рассказы. Он поведал им о Марии, ее работе и о том, какая она, о ее и его квартирах, о «Рези» и «Отель-ам-Цоо», об озерах, о тревожной и волнующей атмосфере полуразрушенного города.

На ужин в честь его приезда была жареная курица и больше жареной картошки, чем он теперь мог съесть. Прозвучало несколько малозначительных вопросов: мать поинтересовалась, как он решил проблему стирки, отец упомянул о «девушке, с которой ты встречаешься». Имя Марии вызывало едва заметную враждебность, словно, давая понять, что они не рассчитывают когда-либо познакомиться с ней, они отметали самую мысль о ее существовании. Он старался избегать намеков на ее возраст и семейное положение. В остальном их замечания были направлены на стирание разницы между здешней и тамошней жизнью. Ничто в его рассказах не возбудило интереса, удивления или отвращения, и вскоре Берлин лишился своей необычности и стал чем-то вроде отдаленного квартала Тотнема, известного и ограниченного, в общем-то любопытного, но не слишком. Его родители не знали, что он влюблен.

И Тотнем, и весь Лондон были скованы воскресным оцепенением. Люди тонули в обыденности. Параллельные ряды викторианских домов на его улице знаменовали собой конец всяких перемен. Здесь не приходилось ждать никаких событий. В жизни не было ни напряженности, ни цели. Соседей заботила перспектива взять напрокат или купить телевизор. На крышах торчали антенны в форме буквы Н. По пятницам его родители отправлялись за два дома смотреть вечерние передачи; они старательно копили деньги, имея в виду разумный план покупки в рассрочку. Они уже подобрали марку телевизора, и мать показала ему, в каком углу гостиной он со временем займет место. Великая борьба за освобождение Европы была так же далека, как каналы на Марсе. Никто из завсегдатаев бара, куда ходил его отец, и слыхом не слыхал о Варшавском пакте, ратификация которого наделала столько шуму в Берлине. Леонард выпил стакан пива в обществе отцовских приятелей и по просьбе одного из них рассказал с легким оттенком хвастовства о разрушениях, причиненных бомбежками, о сказочных барышах контрабандистов, о похищениях людей – как их, вопящих и брыкающихся, запихивают в закрытые автомобили и увозят в русский сектор, где они пропадают без следа. Все общество сошлось на том, что в подобных вещах нет ничего хорошего, и разговор вновь переключился на футбол.

Леонард скучал по Марии и почти так же сильно по туннелю. Без малого восемь месяцев он ежедневно проходил его из конца в конец, проверяя кабели, которые могли пострадать от сырости. Постепенно он полюбил его запах, запах земли, воды и металла, и его глухую давящую тишину, совсем не похожую на любую тишину наверху. Теперь, отлученный от этого, он вдруг осознал, как невероятно весело и рискованно было прятаться под самыми ногами у восточногерманских солдат. Ему недоставало совершенства всей конструкции, точных приборов, изготовленных по последнему слову техники, секретности и множества связанных с ней мелких ритуалов. Он тосковал по столовой, по атмосфере спокойного братства и компетентности людей, занятых одним делом, по щедрым порциям еды, которые словно входили в общую схему на правах важного элемента.

Он сидел у приемника в гостиной, пытаясь поймать музыку, к которой успел привыкнуть. «Rock Around the Clock» ловилась и здесь, но она уже устарела. Теперь он стал привередлив. Ему нужны были Чак Берри и Фэтс Домино. Он хотел слышать «Tutti Frutti» в исполнении Литла Ричарда и «Blue Suede Shoes» Карла Перкинса. Стоило ему остаться в одиночестве, как эти песни начинали звучать у него в голове, муча напоминанием о том, чего он лишен. Он снял с аппарата заднюю крышку и нашел способ усовершенствовать схему. После этого удалось отыскать и «Голос Америки»; ему даже показалось, что сквозь треск и свист помех пробивается голос Рассела. Он не мог объяснить матери свою радость – она взирала на частичный демонтаж фамильного «Грандвокса» с отчаянием.

Он скучал по американскому выговору, но на улицах слышал только местный. Однажды он увидел, как из автобуса вылез пассажир, похожий на Гласса, и почувствовал разочарование, когда тот повернулся к нему лицом. Даже тоска не позволяла Леонарду обманываться настолько, чтобы считать Гласса своим лучшим товарищем, но он был чем-то вроде союзника, и Леонарду не хватало его грубоватой американской речи, дружеской беспардонности, отсутствия смягчений и околичностей, входящих в арсенал любого здравомыслящего англичанина. Во всем Лондоне не нашлось бы человека, который, желая убедить Леонарда в своей правоте, взял бы его под локоть или сжал ему плечо. Никто, кроме Марии, не интересовался так мнением Леонарда и его поступками.