— Сестра!

Со слезами на глазах Эдуард поднял меня и расцеловал при всем народе. Позабыв протокол, мы, как всегда, на мгновение прильнули друг к другу — двое детей, выросших без материнской ласки, чужаки в мире, которого всегда боялись и не понимали. Интересно, сознает ли Эдуард, видит ли, ощущает, что теперь его жизнь — не просто сочетание девяти лет и четырех с половиной футов роста, не только его ладное и крепкое тельце? Что он — главная карта Сеймуров, карта, которой они козыряют столь же и даже более открыто, чем если бы наняли герольдов трубить в трубы о своих притязаниях на верховную власть?

Рядом со мной присела в реверансе Мария, и Эдуард поздоровался с ней. За ее склоненной головой я видела у стены Серрея, рядом с ним Норфолка, его отца, дальше Ризли и сэра Вильяма Паджета с племянником — моим хэтфилдским мучителем. Прекрасное лицо Серрея было искажено злобной гримасой, а ярость прожигала меня до самого сердца. Я отступила, чтобы собраться с мыслями. «О, мой Лорд, — стучало у меня в голове, — мой лорд, мой лорд».

— Леди Елизавета?

Передо мной стоял юноша моих лет, но на полголовы выше. У него были красивые светло-карие глаза и довольно миловидное лицо, но во всем облике чувствовалась нерешительность и неуверенность в себе.

— Робин! О, Робин!

Я не скрывала своей радости. Он заулыбался и отвесил изысканный поклон.

— Как поживаете, мадам?

— Хорошо… да, вроде хорошо. Рада вас здесь видеть.

— Здесь и повсюду! Дадли идут в гору! — Он ироническим кивком указал на плечистого мужчину с горящим взором, который вошел вместе с Сеймурами и держался подле Гертфорда. — Мой отец стал приближенным графа, и не без пользы для себя — я уже не тот сын бедного рыцаря, каким вы меня знали!

Робин — сын бедного рыцаря? Никогда он не казался мне бедным… Как давно мы знакомы?

Не упомнить. Мы дружили с тех самых пор, как впервые оказались при дворе, в месте, мало приспособленном для ребяческих забав. Мы играли, ездили верхом, охотились, сражались в карты и резвились, как два котенка. Но сейчас слова, готовые сорваться с моего языка, словно застряли во рту. Это уже не прежний товарищ моих детских игр, да и я — уже не дитя.

О Робин, Робин!

Он тоже это почувствовал — разделившее нас расстояние, этакую неловкость. Черты его лица с нашей последней встречи сделались резче — нос стал крупнее, брови изогнулись дугами — и, казалось, в них таится вопрос. Вдруг Робин вздрогнул.

— Отец уходит! Мне надо идти!

— Робин!

Он еще раньше обернулся через плечо и сейчас смотрел на меня тем же своим странным, неуверенным взглядом.

— Вы по-прежнему катаетесь верхом по утрам? — спросил он с энтузиазмом.

— Конечно.

— Прокатимся вместе — может быть, завтра?

— Только не завтра.

— Ну так в среду! Или когда скажете!

— Хорошо.

Снова шум снаружи, громче и глуше, шепот в комнате нарастает с каждой секундой. Затем слышится поступь стражников и тяжелые шаги, шаги людей, изнемогающих под непосильной ношей.

И наконец крик, которого я ждала, о котором молилась, которого страшилась:

— Король! Король идет!

Глава 9

— Король! Король!

Король!

Толпа, теснившаяся вокруг брата Эдуарда, расступилась, как воды Чермного моря[13]. В образовавшийся проход хлынули черные королевские гвардейцы и тут же выстроились в два ряда, чтобы сдержать напор. За ними двигалось… но что это?

Четверо носильщиков, дюжие, словно разносчики туш со Смитфилдского рынка, выступали попарно, как лошади в четверной упряжке, за ними тем же порядком шагали еще четверо, все восемь с трудом тащили огромное, увенчанное балдахином сооружение из кованого металла, подушек и бархата цвета осенней листвы.

Я зажмурилась, не веря своим глазам. Посредине обитых подушками, застланных бархатом носилок высилось огромное, в три обхвата, кресло, наподобие трона, тоже с подушками, а на нем покоился великан, сказать о котором «в три обхвата» значило бы не сказать ничего.

Он весил, наверное, стоунов[14] тридцать. Огромный, как самые большие пивные бочки, в каких порой ночуют бродяги. Голова — исполинский шмат сала, щеки — ломти потеющего сыра, глаза — щелочки, не способные ни открыться, ни закрыться полностью. Словно серые буравчики, они смотрели злобно и подозрительно, голова ушла в укрытые мехом плечи, плотно сжатый, перекошенный беззубый рот выражал ту же злобу и желание мучить.

Руки не сходились на раздутом брюхе, на пальцах еле видны были кольца — они заплыли жиром, белые и неживые, словно у мертворожденного младенца. От выставленной вперед, затянутой в камчатную ткань и белый бархат ноги, подбитой, как и трон, подушечками из конского волоса и торчащей вперед, словно исполинская карикатура на мужской член, шел отвратительный сладковатый запах, который проник в залу вместе с королем, даже раньше: запах смерти.

Мой отец, король.

«Вы найдете в нем перемены, будьте к этому готовы».

Я слышала предупреждение королевы. Теперь я поняла, что пропустила его мимо ушей.

Носильщики, не дрогнув, вынесли сооружение на середину залы и, поднатужившись, водрузили на помост под королевским балдахином, убрали дубовые рукояти и вышли. Сперва Эдуард, затем Мария приблизились к трону и засвидетельствовали свое почтение. Что скажет Елизавета?

Осторожнее! Осторожнее! Еще раз — осторожнее!

И все же убранство его отличалось всегдашней пышностью. Борода присыпана шафраном, дабы напоминать о днях, когда она отливала собственной золотистой рыжиной, волосы аккуратно подстрижены и расчесаны. На голове — изящный бархатный берет его излюбленного покроя с черной, обрамляющей лицо каймой, с вышивкой золотом и жемчугом и с ниспадающим к уху белым пером. Рыжая мантия оторочена лисьим мехом, под ним изумрудный камзол с буфами, затканный золотом, простеганный и разрезанный так, что на ткани не осталось ни одного живого места.

И над всем этим царит знаменитый, знакомый гульфик. Еще более объемный, чем прежде, дабы не отстать в пропорциях от мощного торса и ляжек, он выпирал и торчал, круглился и пламенел, словно хвалясь органом размножения, достойным великана, а не только что короля. Горячий и злой, в огненного цвета великолепии, он похвалялся своей живучестью, демонстрируя неугасимую мужскую силу, которая не изменит и не подведет. Но ведь он бессилен сделать ребенка моей дорогой Екатерине — если верить ее словам, она с равным успехом может понести от украшенного цветами и лентами майского шеста[15]. В этой мужской похвальбе не больше правды, чем в россказнях тщеславного юнца или бахвальстве одряхлевшего вояки. Пустая мошна, из которой исходят лишь пустые посулы!

— Леди Елизавета!

Мой церемониймейстер подталкивал меня вперед. Я упала на колени. Рядом с королем на помосте стояли теперь Эдуард и Мария, справа и сзади — королева и ее дамы, вошедшие вслед за королевскими носилкам. Под носом у меня появилась огромная белая рука, пальцы раздувшиеся, словно от водянки, холодные от множества алмазов и сапфиров. Я поцеловала их такими же холодными губами, на сердце у меня было еще холоднее.

Как он до такого дошел?

Теперь он потянулся ко мне, поднял, привлек к себе.

— Ну, поцелуй меня, детка, обними отца! — приказал он.

Вблизи смрад был невыносим. Даже голос звучал по-стариковски — хриплый, дребезжащий. Я, давясь от тошноты, наклонилась погладить его щеку. А Екатерина вынуждена принимать его на ложе… допускать до себя… даже соединяться плотью…

Меня мысленно передернуло. А разве у нее есть выбор? Она обещала — я сама слышала — «любить, чтить и повиноваться… в болезни и во здравии…»

«Это — женская доля, — думала я, — это расплата за наш пол».

— Ну? Ну, мистрис Елизавета? — Свинячьи глазки буравили меня насквозь. — Как вам живется?

вернуться

13

Библия рассказывает, что когда евреи бежали от египетского фараона, воды Чермного (Красного) моря расступились перед ними, но поглотили преследователей (Исход XIV, 2).

вернуться

14

Стоун — старинная английская мера веса, равная 6, 35 кг .

вернуться

15

На первое мая в Англии украшают столб — «майское дерево», вокруг которого устраивают танцы.