Николай достал из кармана блокнот:

— Здесь копия программы, по которой обучает детишек профессор Микульский. Насколько я знаю, за пятнадцать лет ему почему-то ни одного музыкально глухого не встретилось. Так что, сестричка, дело только за тобой.

— Но ведь Микульский начинает работать с пятилетними…

— А сколько лет ты дашь этому доктору наук? В музыке-то он, во всяком случае, разбирается не больше пятилетнего.

— Коль! Ты и вправду считаешь, что я смогу?

— Зря я, что ли, хожу к этому Микульскому? Сможешь. Начнешь с одного музыкального строя, с обычного, а там, глядишь, и другие поймешь, открыватель. Только поработать придется. И тебе к Юльке. Пошли в комнату. Ну-ка, сестричка, к пианино. Открой блокнот. С чего там начинается, видишь? Действуй. А мы с Витенькой послушаем, поучимся.

Я опустила пальцы на клавиши. И они запели.

— Чижик-пыжик, где ты был?

И.Варшавский

СЮЖЕТ ДЛЯ РОМАНА[12]

Я был по-настоящему счастлив. Тот, кто пережил длительную и тяжелую болезнь и наконец почувствовал себя вновь здоровым, наверное, поймет мое состояние. Меня радовало все: и то, что мне не дали инвалидности, а предоставили на работе длительный отпуск для окончания диссертации, которую я начал писать задолго до болезни, и то, что впереди отдых в санатории, избавляющий от необходимости думать сейчас над этой диссертацией, и комфорт двухместного купе, и то, что моим попутчиком оказался симпатичный паренек, а не какая-нибудь капризная бабенка. Кроме того, меня провожала женщина, которую я горячо и искренне любил.

Мне льстило, что она, такая красивая, не обращая внимания на восхищенные взгляды пассажиров, держит меня за руку, как девочка, боящаяся потерять в толпе отца. Впрочем, ее легко было понять. Сначала — эти долгие месяцы болезни, а теперь, когда все уже позади, — разлука.

— А вы далеко едете? — обратилась она к моему попутчику.

— До Кисловодска.

— Вот как? Значит, вместе до самого конца. — Она пустила в ход свою улыбку, перед которой не мог устоять ни один мужчина. — Тогда у меня к вам просьба: присмотрите за моим… мужем. — Она впервые за все время, что мы были с ней близки, употребила это слово, и меня поразило, как просто и естественно у нее оно прозвучало. — Он еще не вполне оправился от болезни, — добавила она.

— Не беспокойтесь! — Он тоже улыбнулся. — Я ведь почти врач.

— Что значит “почти”?

— Значит, не Гиппократ и не Авиценна.

— Студент?

— Пожалуй… Вечный студент с дипломом врача.

Он вышел в коридор и деликатно прикрыл за собой дверь, чтобы не мешать нам.

— Вероятно, какой-нибудь аспирант, — шепнула она.

Я люблю уезжать днем. Люблю постепенно входить в ритм движения, присматриваться к попутчикам, раскладывать не торопясь вещи, обживать купе.

Все было так, как я люблю, к тому же, повторяю, я был вполне счастлив, но почему-то мною владело какое-то странное беспокойство, возбуждение. Я сам это чувствовал, но ничего не мог с собой поделать. Я то вскакивал и выходил в коридор, то, возвращаясь в купе, начинал без толку перебирать вещи в чемодане, то брался читать, но через минуту отбрасывал журнал, чтобы опять выйти в коридор. При этом я испытывал непреодолимую потребность говорить, говорить о чем угодно, но только обязательно говорить.

Не знаю почему, но в дороге многие люди готовы открыть свои сокровенные тайны первому встречному. Может быть, это атавистическое чувство, сохранившееся еще с тех времен, когда любое путешествие таило опасности и каждый попутчик был другом и соратником, а может, просто дело в том, что у всякого человека существует потребность излить перед кем-то душу, и случайный знакомый, с которым ты наверняка никогда не встретишься, больше всего для этого подходит.

Вот тут-то, за обедом, я начал без удержу болтать. Уже мы давно пообедали, официант демонстративно сменил скатерть на столике, а я все говорил и говорил.

Мой компаньон оказался идеальным слушателем. Вся его по-мальчишески угловатая фигура, зеленоватые глаза с выгоревшими ресницами, и даже руки, удивительно выразительные руки с тонкими длинными пальцами, казались олицетворением напряженного внимания. Он не задавал никаких вопросов, просто сидел и слушал.

В общем, я рассказал ему все, что было результатом долгих раздумий в бессонные ночи. О том, что в тридцать пять лет я почувствовал отвращение к своей профессии и понял, что мое истинное призвание — быть писателем, рассказал о пробах пера и о постигших неудачах, о новых замыслах и о том, что этот отдых в санатории должен многое решить. Либо я напишу задуманную повесть, либо навсегда оставлю всякие попытки сделать это. Я даже рассказал ему сюжет повести. Непонятно, отчего меня вдруг так прорвало. Ведь все это было моей тайной, которую я не поверял даже любимой женщине. Слишком много сомнений меня одолевало, чтобы посвящать ее в свои планы. Впрочем, сомнение было всего одно: я не знал, есть ли у меня талант, и стыдился быть в ее глазах неудачником. Разочарование, если оно меня постигнет, я должен был пережить один. Кстати, это все я ему тоже рассказал.

Наконец я выговорился, и мы вернулись в купе. Тут у меня наступила реакция. Стало стыдно своей болтливости, обидно, что совершенно постороннему человеку доверил мысли, совсем не оформившиеся, и предстал перед ним в роли фанфарона и глупца.

Он заметил мое состояние и спросил:

— Вы жалеете, что обо всем этом рассказали?

— Конечно! — горько ответил я. — Разболтался, как мальчишка! Не помню, кто сказал, что писателем может быть каждый, если ему не мешает недостаток слов или, наоборот, их обилие. Боюсь, что многословие — мой основной порок. Сюжеты у меня ерундовые, на короткий рассказ, а стоит сесть писать, как я настолько опутываюсь в несущественных деталях, что все превращается в тягучую жвачку из слов. Вот и сейчас…

Он вынул из кармана какую-то коробочку.

— Я обещал вашей жене… Словом, примите таблетку. Как раз то, что вам сейчас нужно.

Этого только не хватало!

Видимо, гримаса, которую я скорчил, была достаточно выразительной.

— Вы правы, — сказал он, пряча обратно коробочку. — Вся эта фармакопея — палка о двух концах. Особенно транквилизаторы, хотя я сам к ним иногда прибегаю. В этом отношении народные средства куда как надежней. Вот мы сейчас их и испробуем! — Он открыл свой чемоданчик и достал бутылку коньяку. — Армянский высших кондиций! Погодите, я возьму у проводницы стаканы.

Меньше всего он походил на врача, какими я привык их видеть, особенно когда с торжествующим видом вернулся, неся два стакана.

— Вот! — Он плеснул мне совсем немного, а себе наполнил стакан примерно на одну треть. — Согрейте предварительно в ладонях. Специалисты это называют “оживить напиток”. Теперь пробуйте!

Я хлебнул, и приятное тепло прошло по пищеводу к желудку. Давненько же мне не приходилось пробовать коньяк!

— Странно! — сказал я. — Если бы вы знали, сколько пришлось выслушать наставлений по этому поводу. “Ни капли алкоголя”, — все в один голос, а когда выписывали из больницы…

— Э, пустяки! — Он небрежно махнул рукой. — В медицине множество формальных табу. Алкоголизм — социальное зло. Злоупотребление алкоголем дает тяжелые последствия, для некоторых это повод объявить его вообще вне закона. А ведь в иных случаях он незаменим. Вот вы глотнули, и все прошло. Правда?

У него был такой серьезный вид, что я невольно рассмеялся.

— Правда! Но что будет потом?

— А я вам больше не дам, так что ничего потом и не будет.

Он с видимым удовольствием отхлебнул большой глоток.

— Опять же, для кого как, — продолжал он, разглядывая напиток на свет. — Вот один от кофе не спит, а другому он помогает заснуть. Человеческий мозг — хитрая штука. Вечное противоборство возбуждения и торможения. Кора и подкорка. В каждом отдельном случае нужно знать, на что и как воздействовать. Вот в вашем состоянии алкоголь успокаивает. Что, не так?