Для этого прочего он нашёл удивительно ясную и однозначную формулу: “Я вобрал в себя дух Европы — теперь я хочу нанести контрудар” (KSA 9, 399). Тщетно было бы переизлагать философию Ницше на стандартный манер: реконструировать то, что в подобных случаях называется методом; метод Ницше равнозначен буквальной греческой семантике слова (метод есть путь) и, значит, самой жизни Ницше[17]. Если бы тем не менее пришлось — с учётом неизбежных потерь-воссоздавать “объективную” сторону дела (затея, почти адекватная пересказу шумановских “Фантастических пьес”), то общая схема выглядела бы приблизительно так. Духовное совершеннолетие человека сигнализируется неким кризисным переживанием в самом эпицентре его Я. Он осознаёт, что всё его формирование протекало до сих пор как бы без его личного ведома и участия; препорученный с ранних лет мощному традиционному аппарату навыков, норм и ценностей (воспитание, образование, мораль, религия, наука), он с какого-то момента начинает ощущать это опекунство как бремя и личную несвободу, пока наконец не проникается решительной тональностью противостояния. Его лейтмотив отныне — пиндаровское “стань тем, кто ты есть”, пробуждение личной воли (и, значит, внутренней свободы) сопровождается у него растущим умением говорить “нет” всему общеобязательному и общезначимому и уже постольку не-индивидуальному (der Neinsagenkonner Макса Шелера); в сущности речь идёт о некоем аналоге коперниканской парадигмы: Я, вращавшееся прежде вокруг объективного мира ценностей (моральных, религиозных, научных, каких угодно), отказывается впредь быть периферией этого центра и хочет само стать центром, самолично определяющим себе меру и качество собственной ценностной галактики.
Невероятность феномена Ницше в том, что он едва ли не первым из европейцев, так или иначе одержимых этой проблемой (тип ренессансного “виртуоза”, per la grazia di Dio uomo libero в формулировке Пьетро Аретино; из ближайших предшественников — Макс Штирнер), довёл её до немыслимо радикальных глубин и последствий, до — в буквальном смысле — сумасшествия, которое и стало ужасающим критерием истины этого ума: “лев”, свирепо растерзывающий и растаптывающий всякую общеобязательность (от традиционно понятого “Бога” до, скажем, сочинений Герберта Спенсера) в надежде стяжать себе третье, и окончательное, превращение в “дитя”, просто впал в детство, что означало: Я не только не сотворило себе новые орбитальные миры, но и сорвалось с прежней орбиты. Ещё раз: степень погружения в проблему превзошла меру личной выносливости; специфика ницшевского “контрудара” определялась почти исключительной имманентностью театра военных действий: “кто нападает на своё время, — обронил он однажды, — тот может нападать лишь на себя”[18](KSA 8, 500). Разрушение традиционных ценностей — и здесь дан нам, пожалуй, первый ключ к адекватному прочтению — оборачивалось сплошным саморазрушением; эксперимент, к непременным условиям которого принадлежал фактор самоидентификации; говоря грубо и уже как бы под диктовку самого языка, он был тем, что он бил— от юношеского Сократа[19]до знакомого нам “Бога”, пожертвовавшего “профессурой”.
Следовало бы ещё и ещё раз подчеркнуть это обстоятельство, чтобы раз и навсегда избавиться от вульгарного псевдо-Ницше, как от интеллектуального комикса, состряпанного псевдо-праведниками всех стран. Говорят: Ницше — это “толкни слабого” и, значит: ату его! Звучит почти как инструкция для вышибал, за вычетом естественного и радикально меняющего суть дела вопроса: о каком это “слабом” идёт здесь речь? Вот одно — чёрным по белому — из множества решающих мест: афоризм 225 “По ту сторону добра и зла”: “Воспитание страдания, великого страдания — разве вы не знаете, что только это воспитание во всём возвышало до сих пор человека?.. В человекетварьитворецсоединены воедино: в человеке есть материал, обломок, избыток, глина, грязь, бессмыслица, хаос; но в человеке есть и творец, ваятель, твёрдость молота, божественный зритель и седьмой день — понимаете ли вы это противоречие?
И понимаете ли вы, чтовашесострадание относится к “твари в человеке”, к тому, что должно быть сформовано, сломано, выковано, разорвано, обожжено, закалено, очищено, — к тому, чтострадаетпо необходимости идолжнострадать? Анашесострадание — разве вы не понимаете, к кому относится нашеобратноесострадание, когда оно защищается от вашего сострадания, как от самой худшей изнеженности и слабости?” Будем по крайней мере помнить, что философия Фридриха Ницше — это уникальный и всей жизнью осуществлённый эксперимент саморазрушения “твари” в человеке для самосозидания в нём “творца”, названного “сверхчеловеком”. Нужно было выпутываться из тягчайшей антиномии: моральилисвобода, предположив, что традиционная мораль, извне предписывающая человеку целую систему запретов и декретов, могла опираться только на презумпцию несвободы.
Выбор был сделан в пользу свободы — скажем так: свободы от морали, но и свободы для морали, где мораль изживалась бы уже не командными методами общезначимых императивов, а какморальная фантазиясвободного индивидуума. Этого последнего шага не сделал Ницше, но всё, что он сделал, и не могло уже быть ничем иным, как подведением к этому шагу. “Мы должны освободиться от морали...” — вот что было в нём услышано, и вот что не услышано — продолжение: “…чтобы суметь морально жить” (KSA 10, 359). Открыть самого себя — и этот миф доподлинно разыгрывал структуру всякого мифа: шагать приходилось по “трупам”. “Вас назовут истребителями морали, но вы лишь открыватели самих себя”(KSA 10, 212). Эксперимент — отметим это ещё раз — катастрофически сорвавшийся, но — что гораздо важнее — всё-таки случившийся.
3. Лабиринт. Ариадна. Распятый
“Лабиринтный человек никогда не ищет истины, но всегда лишь Ариадну, — что бы ни говорил нам об этом он сам” (KSA 10, 125). Много спорили о ницшевском стиле, афористической манере его письма. Объясняли эту манеру его неспособностью к систематическому мышлению, даже состоянием его здоровья (он-де мог работать урывками, в промежутках между приступами боли). Позволительно отдать предпочтение иному, и положительному, объяснению, тем более что именно в стиле Ницше должен, по всей очевидности, скрываться шифр к тайнику его необыкновенно запутанной судьбы.
Преодоление человека отчётливее всего запечатлено в преодолении языка; случай Ницше — “стиль — это сверхчеловек”; ничто не маскирует и в то же время ничто не выдаёт этого “посмертника” (der posthume Mensch) лучше, чем причуды и прихоти его письма. Прежде всего афоризм. Оставим в покое всякую систематику; в этом случае о ней не могло быть и речи. Афоризм рождался не из ущерба, а из избытка; небывалость ницшевского опыта, ницшевской оптики воплощалась в этот жанр как в единственно соразмерную ей форму выражения.
Что есть афоризм? Скажем так: отнюдь не логика, а скорее некая палеонтология мысли, где по одному оскалившемуся “зубу” приходится на собственный страх и риск воссоздавать неведомое и, судя по всему, довольно опасное целое — “заводить знакомство с господином Минотавром”(KSA 13, 602). Можно сказать и так: некая неожиданная инсценировка мысли на тему схоластических quod libet, подчиняющаяся, поверх логических норм и запретов, неписаным канонам какой-то диковинной хореографии; афористическая мысль относится к систематизированной мысли, как векториальная геометрия к метрической геометрии, как кочевник к домоседу, прыжок канатоходца к правилам уличного движения, мужицкая дубинка к закованному в латы рыцарю, лукавое подмигивание к всесторонне взвешенному доводу, лабиринт к стрелке с надписью “выход”.