— Да ну, нет, конечно… Какое это счастье? Он же на рахита стал похож. Это ж какой дурак может так себя добровольно довести? — искренне недоумевает Эмель и снова смеётся. Действительно, смеётся, от души, словно понимая, насколько глупую мысль приняла когда-то на веру, и как ещё более глупо могло получиться в будущем. И теперь потешается сама над собой.

Ее макияж по-прежнему представляет собой одни сплошные потеки, волосы уже не лежат так гладко, а немного растрепались, и на висках сквозь отутюженные пряди проглядывают упрямые завитки. И я понимаю — вот она, красота. Острожно поднимаю камеру и делаю ещё несколько снимков подряд, понимая, что среди них есть и тот, который мне нужен.

На нем будет изображена настоящая Эмель — такая, как она есть сейчас. Немного неуверенная, раздвоенная между своими желаниями быть и казаться, но по крайней мере свободная от внутренней ловушки. От проигрывания сценария, который она не могла понять, но и противостоять ему тоже не могла. А ещё — от сладкого ностальгирования на обиду и нарочного расцарапывания раны — чтобы она не затянулась, чтобы повод оставаться несчастным, обиженным на жизнь нытиком никуда не делся.

— Ох, Эмель, Эмель… Ты даже не представляешь, как много таких дураков гораздо старше тебя я видела. До сих пор обиженных… Но с тобой все будет по-другому, да? Иначе, зачем мы тут это все устроили?

Она смотрит на меня и кивает. Не очень уверенно, все ещё не совсем понимая, что произошло, но кивает. И я ей верю.

Все. На этом конец. Мое падение прервано, я достигаю земли и чувствую себя как человек, сдуру сиганувший в пропасть. Разбитой и почти неживой.

После напряженной работы на месте меня всегда пустота. Как будто эта роль бесстрастного наблюдателя вытягивает из меня все соки. Такова плата за то, что всевидящее око даёт сродниться с собой, рассеянно думаю я, поднимаясь и направляясь к шкафчику за сигаретами.

И тут же одергиваю себя. Что за неуместный мистицизм, Полина? Послушать со стороны, так можно подумать, что тебе самой психиатр нужен. Тоже мне, врачеватель человеческих душ.

За спиной я вновь слышу тихие всхлипы Наташки и, обернувшись в пол-оборота вижу, как она обнимает Эмель и что-то взволнованно ей шепчет на ухо, потрясая при этом кулаком. Планирует месть за Аллах Акбар, догадываюсь я и, поджигаю сигарету. Затягиваюсь — глубоко, нервно, как будто это не сигарета, а спасительная кислородная маска. Наполнять себя жизнью после подобных съёмок каждый раз приходится заново — и для этого лучше всего годится то, что вопреки пропаганде ЗОЖа, не имеет с ним ничего общего.

Какая ирония, снова думаю я. Сколько я ни пробовала свежевыжатый сок и чай с ромашкой (говорят, расслабляет) — ничего не помогало так, как старая добрая сигарета и глоток хорошего алкоголя. Вот только в плане выпивки мои закрома пусты, да и вообще… уместно ли пить при подростке? Вдруг это незаконно или считается пропагандой?

Странно, почему я не думаю, насколько законно то, что я только что сделала с этой девочкой? Я просто-напросто вспорола ей нутро и вывернула его наружу, снимая это все на камеру, как какой-нибудь садист-извращенец. И то, что мои действия носили фигуральный характер, не облегчает сделанное. Вот поэтому я всегда работаю только со взрослыми. Поэтому мои любимчики — маргиналы и прочие довольно странные личности. Или душевные эксгибиционисты, нередко записные красавцы, обожающие раскрываться перед объективом и вплёскивать все, что у них внутри. Кстати, фото с ними получаются самыми яркими — они все такие болезненные, с эмоциями на разрыв.

Но это все взрослые… Взрослые люди. Люди, отвечающие за себя и свои поступки, за свои выборы.

Был ли выбор у Эмель? Конечно же, нет.

Она шла сюда вместе с матерью к какому-то известному фотографу, ни разу не видев моих работ, желая сделать фотки, чтобы просто найти себе «классного пацана». Да и я была настроена на тихую семейную, не затрагивающую никаких чувств фотосессию. Клянусь, именно этого я и хотела! И будь здесь остальные Наташкины дети — так бы оно и вышло, ещё бы и её сняла, словно царицу в окружении принцесс. Уверена, от такого образа она бы не отказалась.

Никакого вовлечения и экспериментов, если модель тебе не чужой человек. Все должно быть прилично, попсово и в меру глянцево — тогда удастся остаться вдалеке от больных тем, избежать прогулки по лезвию ножа. Не всем это нравится, далеко не всем.

Никогда не стоит вскрывать чужие тайны и секреты, лезть в чужую душу без спросу. Чаще всего это способно вызвать лишь ненависть. И лишь в редких случаях — благодарность.

Я слишком взрослая девочка, чтобы верить в лучший из вариантов. В том, что с Наташкой и Эмель мы видимся в последний раз, я почти уверена. Сейчас они успокоятся, скажут мне спасибо, вызовут такси и уедут. Я, конечно же, вышлю им фотографии — длительной обработки они не требуют, успею к завтрашнему утру. Они поблагодарят меня, заберут фото и никогда никому не покажут. И общения со мной будут избегать — как с человеком, который пусть где-то и помог, но слишком много видел. Я буду для них кем-то вроде психиатра, который застал и усмирил буйный припадок. Спасибо, что помог, как говорится, но встречаться с тем, кто видел тебя в моменты уязвимости у людей обычно желания нет.

И как только я привычно соглашаюсь с этой мыслью, докуривая и погасив сигарету о края пепельницы, думая, что сама вызову им такси и буду вести себя максимально естественно, чтобы им не стало неудобно уже сейчас, чтобы они не начали опускать глаза и произносить глупые фразы невпопад, как вдруг чувствую на своих плечах горячие Эмелькины руки, слышу ее голос, по-прежнему взволнованный, но тёплый, настоящий, без следов вранья:

— Теть Поль… Вы такая… Такая смелая, теть Поль! Я бы сама никогда-никогда этого не смогла сказать! Это же так страшно… А с вами — и не страшно совсем. Спасибо вам. Спасибо большое! — говорит она, крепче прижимаясь ко мне со спины, ее цепкие ладони почти душат меня за горло.

В порыве благодарности Эмель налетела на меня, словно маленький ураган и не отпускает — но я не делаю никаких движений против, не пытаюсь сбросить ее руки со своей шеи. Наоборот, накрыв ее ладони своими и чувствую, что реву, отпустив тормоза, и разрешив себе снова быть человеком.

Иногда я вру сама себе. Даже не иногда, а часто. Мне больно не встречать отклик на свои действия, больно видеть, как люди закрываются, перед этим так красиво раскрывшись, больно чувствовать отдаление и стыд, охватывающее их после того, как позволили себе чувствовать чуть больше положенного. Чуть более ярко, более яростно, более открыто. Они как будто снова уходят в свои панцири, а я остаюсь одна на берегу — как дурацкий ловец черепах, которые никогда больше не обнажат то, что теперь уже намертво захлопнулось.

И как же приятно, когда все происходит наоборот. Так, как сейчас.

Когда не надо притворяться и играть, когда ложный стыд не приходит на смену искренности — такое общение и есть самое настоящее, самое живое. Когда отсутствие тайн и секретов сближает, а не вбивает кол между вами. И так хорошо, что случай с Эмель стал исключением, но лишь сильнее подтверждающим правило.

На следующее утро я опять просыпаюсь с головной болью — слабой, не такой, как после первой ночёвки Наташки у меня. Вчера все обошлось чинно и прилично, без алкоголя, зато с задушевными разговорами и посиделками допоздна.

Сначала мы, как и водится, поплакали. Слезы — это как генеральная уборка изнутри, зря их высмеивают во всех шутках про женские посиделки. Поплакать вместе с подружкой — это был наш с Наташкой способ сбросить груз проблем еще в то время, когда наличие собственного терапевта не считалось обязательным признаком современного человека. Думаю, здесь оно таким до сих пор не считается.

Мы задушевно пили чай, добивали кексики и овсяное печенье, делились историями из школы, вспоминая, кто, когда и как опростоволосился, а Эмелька продолжала хохотать над нашими с Наташкой злоключениями. Я старалась и хохмила вовсю. Главное, чтобы после такой встряски у неё не пошёл откат в старое, не накрыли сомнения — а может, все это зря, ведь начинать новую жизнь всегда тяжело. Даже если уверена, что она будет лучше прежней.