Среди близких друзей Амосова был тогда только один профессиональный писатель — украинский прозаик Юрий Петрович Дольд-Михайлик. За два года перед тем Амосов оперировал автора популярного в то время романа «И один в поле воин», они крепко сдружились, и Николай Михайлович, естественно, дал другу почитать свою исповедь. Тот пришел в восторг и сказал, что профессор непременно должен писать книгу. Во что бы то ни стало! И еще один давний приятель Амосова, тоже профессор-хирург, которому Николай Михайлович показал свое сочинение, сказал с присущей их профессии прямотой, не церемонясь, полушутя-полусерьезно:

— Если бы ты умер и остались эти 50 страниц, говорили бы, что ушел из жизни настоящий писатель…

Так, словно сама собой, возникла идея будущей книги. А те 50 страниц исповеди стали потом началом повести «Мысли и сердце», собственно, той начальной главой, которая получила название «Первый день». Но, может быть, эта идея и не увлекла бы так сильно Амосова, если бы его не осенила мысль ввести в книгу рассуждения о кибернетике, которая к тому времени занимала его все больше и больше. Мысль эта оказалась своеобразным катализатором, ускоряющим реакцию. Оставаясь верен себе, Николай Михайлович поставил перед собой весьма дерзкую задачу, решив совместить в рамках одного произведения чисто художественную линию и чуть ли не трактат о кибернетике. Дерзкая задача… Это толкает меня на еще одно авторское отступление.

Вторая ретроспектива — очень далекая

Она многое может объяснить в поведении и делах Амосова, вчерашнего и сегодняшнего. Он родился в деревушке Ольхово на Вологодчине в канун первой мировой войны, в семье сельской акушерки. Его юношеские годы (а это конец двадцатых и тридцатые годы) пришлись на те времена, когда тяга к учебе у ребят, особенно из «простых семей», была невероятно велика. Только бы желание да терпение.

И вот представьте себе студента-заочника индустриального института, готовящего дипломный проект. Прежде всего, он выбирает себе тему. Дело обычное, всегда под рукой имеется множество традиционных и испытанных вариантов. Ну зачем, скажите, студенту, к тому же заочнику, да еще в техническом вузе, ставить перед собой на последнем институтском этапе какую-то особую задачу? А он все-таки пошел на это: в качестве дипломной работы всем на удивление привез в Москву — что бы вы думали?! — проект новой конструкции самолета. Паротурбинного! Трансконтинентального! Ни много ни мало… Правда, у 26-летнего студента за спиной был кое-какой технический багаж. Он уже успел окончить Череповецкий механический техникум, почти три года работал сменным механиком на Архангельской электростанции, считался хорошим и способным теплотехником. Но самолет! Защита, однако, прошла с блеском, и студент, несмотря на то, что ему недоставало нескольких пятерок и даже затесалась в матрикул одна тройка, получил диплом с отличием.

За смелую идею и оригинальное решение — запомните это.

А история с самолетом продолжения не имела. Параллельно (это слово тоже, пожалуйста, запомните) с учебой во Всесоюзном заочном индустриальном институте молодой человек учился в том же Архангельске… на стационаре медицинского института. Там у него дела шли тоже не совсем так, как у всех. Он, например, за один год прошел два курса, но в медицинских вузах случается крайне редко. Будучи первокурсником, дерзнул создать проект искусственного сердца (еще тогда), и хотя его замысел казался наивным, да и знаний у студента было маловато, о его проекте похвально отозвался живший тогда на Севере (к сожалению, не по своей воле) физик Вадим Евгеньевич Лашкарев, известный в стране ученый-академик.

Для неутомимого студента это были годы усиленного накопления знаний: днем — лекции по физиологии или патанатомии, вечером — занятия по теоретической механике или интегральному исчислению. И никого не удивило, что после успешного окончания мединститута (за четыре года) и получения диплома с отличием, выпускник был оставлен в аспирантуре. Все это — учеба в аспирантуре мединститута и окончание индустриального института — совпало во времени. Но если в первые студенческие годы, задаваясь вопросом «кем быть?», молодой человек еще колебался, то теперь проблема «инженер или врач» окончательно решилась в пользу медицины. Более того, его уже настолько увлекла хирургия, то, проучившись в аспирантуре всего год, он оставил занятия и решил уйти в обыкновенную больницу, на сугубо практическую работу.

Вскоре — это случилось примерно за год до начала Великой Отечественной войны — в межрайонной больнице небольшого в то время Череповца молодой ординатор-хирург Николай Амосов сделал первую операцию.

Итак, победила медицина. Что же, вполне естественно для сына сельской акушерки. Наследственность, окружающая среда тоже ведь могут влиять на окончательный выбор профессии. А остановился я на той давней истории потому, что в ней уже угадывается будущий Амосов — с его вечными поисками, оригинальными идеями, жаждой познания и открытия, целеустремленностью и удивительной работоспособностью. Что ж тут удивляться, что и в литературе он поставил перед собой дерзкую задачу?

Прочитав «Мысли и сердце» на одном дыхании, я был потрясен. Нельзя сказать, что я ее «читал» — не то слово, оно никоим образом не передает душевного состояния, с каким я буквально проглатывал страницу за страницей. Человек, которого я уже вроде бы неплохо и много лет знал, которого безмерно уважал за большой талант хирурга и ученого, вдруг неожиданно предстал передо мной с другой стороны. Двух мнений быть не могло — явился новый и чрезвычайно интересный прозаик. Да еще со своей темой.

Я считал, что «Мысли и сердце» — по манере письма и, главное, по смелости, — ближе всего такому журналу, как «Новый мир». Но как и с чего начинать: неизвестному автору первой книги попасть в журнал Твардовского не так-то просто. И я решил уговорить Виктора Платоновича Некрасова прочитать амосовскую рукопись: дескать, в «Новом мире» его, Некрасова, любят и уважают, пусть поговорит, попросит ознакомиться.

Должен откровенно сказать, что Виктор Платонович не любил читать чужие рукописи, которые ему слишком часто и бесцеремонно навязывали, пользуясь его добротой, демократичностью и общедоступностью. Сколько раз, бывало, при мне отмахивался: «Не приставайте!»… Но данный случай был из ряда вон выходящий и я, что называется, насел на него:

— Прочти. Уверен, что тебе будет интересно.

И он дрогнул. Я не сомневался, что ему придутся по душе не только стиль и манера изложения (лаконичная, под любимого им Хемингуэя), но и прямота автора, его честность, смелость, наконец, необычность самого житейского материала. Я не ошибся. «Годится», — заключил он одним словом, возвращая мне рукопись.

Я познакомил их. Амосов пригласил нас к себе на Красноармейскую, где тогда жил. Посидели, поговорили, покурили, а кончилось тем, что Некрасов сам попросил у Амосова рукопись. Он как раз собирался в Ялтинский дом творчества, где должен был работать со своим постоянным новомировским редактором Анной Самойловной Берзер, готовя к печати «Месяц во Франции».

— Вот она и решит, насколько мы с тобой правы, — сказал он мне. Недавно я нашел среди своих бумаг некрасовскую открытку из Ялты, датированную 24 января 1964 года. В конце он пишет: «…Три дня тому назад уехала Ася, увозя с собой Амосова. Обещала передать начальству…». В «Новом мире» рукопись прочитали сравнительно быстро. Всем вроде понравилась. Ждали решения главного редактора. Наконец, нам сообщили, что Александр Трифонович, которому повесть в принципе пришлась по душе, готов ее печатать, но, увы, только… «при изъятии всей этой кибернетики». На что, сами понимаете, наш упрямый и, как говорят поляки, гоноровый автор пойти не захотел.

Так повесть попала в киевскую «Радугу», и три «амосовских номера» сразу же стали библиографической редкостью. Такая же судьба постигла и первое книжное издание, вышедшее через год в Киеве. Затем пошли издания московские. Вскоре общий тираж достиг семи миллионов. Согласитесь, что совсем неплохо для дебютанта. Затем книгой заинтересовались за рубежом. Первыми ее издали англичане, потом немцы, затем она вышла чуть ли не во всех европейских странах, а также в Японии и несколько раз в Соединенных Штатах Америки.