Савицкий Дмитрий

Ниоткуда с любовью

Дмитрий Савицкий

Н И О Т К У Д А

С

Л Ю Б О В Ь Ю

Что нас толкает в путь? Тех - ненависть к отчизне,

Тех - скука очага, еще иных - в тени

Цирцеиных ресниц оставивших полжизни

Надежда отстоять оставшиеся дни.

О, ужас! Мы шарам катящимся подобны...

Шарль Бодлер. Плаванье

Ольге Потемкиной

"Единственным его приобретением за последние месяцы была устойчивая бессонница. Серый остов собора в окне поджигал закат. Розовое, шутя, в полчаса менялось с голубым. Разгорались костры ночных ресторанчиков. Борис одевался, хлопал по карманам, проверяя ключи, нащупывая в пистоне джинсов облатку лекарства - в последнее время шалило, не в ту сторону стуча, сердце,- гасил свет, отчего исчезнувший было собор наезжал, сшибая плечом стайку звезд, на окна, прихватывал под горло перевязанный пакет с мусором и выходил пройтись перед сном.

Пакет он оставлял у ворот, в обществе таких же угрюмых удавленников. Стук ножей и вилок сопровождал его, пока он огибал развороченную стройкой дыру Чрева. Столики ресторанов доживали последние недели под открытым небом. Он пересекал скучную прямую Риволи и спускался к реке. Пахло гнилью, бензином, из иллюминатора яхты тянуло подгорающим маслом, накрапывал Шопен. Пробегала, бесшумно суча ногами, тень породистой собаки. Совсем близко в мутных волнах проплывала длинная баржа. На корме шептались огни двух сигарет. Ночь внятно дышала, на каменной скамейке кто-то невидимый то ли стонал, то ли смеялся, и однажды из-под моста на него выпрыгнул худощавый подросток с ножом в руке.

Удивляясь себе, Борис нож легко отнял и бросил в воду. Секунду он стоял в замешательстве, не зная, что теперь делать: ударить или уйти. Но парень сам втянулся назад во тьму моста, и та сожрала его без остатка, и Борис по крутой лестнице, со всхлипывающим сердцем, вскарабкался наверх и, уже перейдя Сену, сообразил, что парень шутил, требуя жизнь или сигарету.

Он пил пиво на шумной веранде в разноязыком гомоне пестрой толпы. Появлялся горластый толстяк, обвязывался цепями, щелкал замками, страшно хохотал дырою рта. Цепи с бутафорским грохотом спадали. Вертлявый красавчик со смоляной матадорской косичкой и шрамом через всю щеку, хлопая в ладоши, освобождался от грязно-белой рубахи. Подергав отросток ремня, он благоразумно оставался при кожаных джинсах и долго, стоя на коленях, пил вздорожавший бензин. Борис видел фальшивую работу его звериного кадыка, хихикала пьяная простушка, скользил наклонно, наплевав на закон притяжения, официант с круглым подносом над головой, язык рыжего пламени взвивался к зеленому небу, высвечивая черепа булыжников, трупы окурков и шляпу пожирателя огня с чешуей монет на истлевшей подкладке.

Первое время после Москвы Бориса забавлял этот уличный театр: циркачи, певички, шарлатаны, музыканты. Но, решив не возвращаться в Союз, сразу потяжелев, он уже серьезно провалился в новый мир и остыл к чудесам улицы.

Официально он гостил у родственников - седьмая вода на киселе, выездная виза была лотерейным выигрышем, везением, чьей-то ошибкой - и сохранял советский паспорт. На самом же деле он попросил политубежища, ждал ответа и жил в пустующей комнатушке нового приятеля, владельца русского ресторана "Тысяча вторая ночь". Впрочем, все было новым, с иголочки, и кололось немилосердно.

Курчавая бестия, делившая с ним летом все, что делилось на два, вечно подкуренная, вечно с фотокамерой, выстригающей из будней золотые прядки, исчезла с долговязым флейтистом в юго-западном направлении. Вестей от нее, кроме ночных, утром недействительных, не было.

От нее остался пакет снимков: размытая движением толпа в берегах солнечной улицы, женские, грехом обугленные, телеса с обидными, все разрушающими деталями и отличный портрет небритого молодого человека с чересчур живыми туберкулезными глазами - это и был флейтист. В ванной Борис нашел выгоревшие красные трусики и грустный тампон, так никогда и не побывавший в ее маленькой пизде.

* * *

Он расплачивался, мучительно стараясь правильно сосчитать до сих пор непривычные деньги, и со все нарастающей ненавистью к жаркой подушке, ускользающим простыням, к этой верной, поджидающей его бессоннице брел напрямик через два моста домой.

Часть ночи он лежал в некрепком тумане полусновидений: усталость тянула на дно, но уступчивое прежде лоно сна обладало теперь упругой сопротивляемостью. Он тратил последнее терпение, уговаривал себя, елозя, зарываясь с головой под подушку, и наконец скользил по наклонной в рваную мглу, все с большей скоростью, все сильнее теряя себя дневного, растворяясь, счастливо наполняясь собственным отсутствием, как вдруг, в бледнеющей тьме, совершенно трезво открывал глаза.

По ночам его слух обретал географию. Где-то у Коммерческой биржи зарождался скачущий сжатый звук. Чем ближе он был, тем сильнее разрастался, пока не заполнял всю ночь клокочущим ревом. Дрожали стекла в окнах, мотоцикл сворачивал в конце улицы и исчезал около почтамта. С домашним перестуком в улочку вкатывалась тележка, несколько раз за ночь свершавшая короткий маршрут из пекарни к бессонным ресторанам. Медленно, со стрекозиным трепетом, проползало под окнами такси. Обязательное пьяное пение, не способное взяться за руки, спотыкающимися мужскими голосами проходило от угла до угла. Пели по-немецки. Одиночки по-французски. Исключений не было.

Борис вставал и, несмотря на влажную духоту, закрывал окно. Пил воду, ложился спать. Зажигался огонек комара. Пикировал, делал развороты, шел на снижение, щекотал где-то у щеки. Нужно было выждать, дать ему приземлиться и, когда от наглого покалывания становилось невтерпеж, прихлопнуть. Окрестности аккуратно поставляли ему одного, от силы двух кровопийц за ночь.

* * *

Под утро он все же рушился в розоватое болото сна, но пленка, отделявшая его от мира, была так тонка, что он чувствовал все подробности заоконной жизни, всю пульсацию дома. Соседи сверху возвращались в пять. Она, однажды виденная на лестнице вислозадая блондинка, журчала в ванной прямо над головой. Затем, после плохо скоординированных звуков, перебиралась к окну, где, судя по всему, стояла старая, разбитая кровать. Муж ее возникал из глухого покашливания, гула неразличимых слов и однообразного напористого раскачивании матраса. Она фальшиво постанывала, ни разу не сбившись хотя бы на крошечное крещендо.

Кровать умирала, над головою опять плескалась вода, а снизу с улицы уже раздавались тупые удары тесаков, взвизгивание ножей, шмяканье туш на деревянные выскобленные столы. Ночные раздельщики мяса, мягко бранясь, танцевали в черных резиновых сапогах, в тяжелых окровавленных фартуках на усыпанном опилками полу.

Как-то на рассвете Борис спустился выпить пива: в оцинкованные короба были навалены сердца и почки, розовая пена стекала на мостовую, а чуть подальше, ближе к собору, банда детин с засученными рукавами потрошила огромных серебряных рыбин, с хрустом извлекая перламутровые жабры, перекладывая тяжелые влажные ломти траурной хвоей папоротника. Водосточная решетка была забита бесславно погибшими тошнотворно-розовыми креветками.

* * *

Ровно в восемь, когда сон, сжалившись, подсовывал плохо отснятый фильмик из детства - обморок дачной аллеи в Салтыкове, очки велосипеда в дровяном сарае и все куда-то идущую в лиловом летящем платье мать, - ровно в восемь с двух сторон ударяли отбойные молотки, все тряслось, как у дантиста: шел ремонт соседних домов. Веселый этот ад разрастался, на улицу врывалась помоечная машина и с танковым скрежетом что-то пожирала, урча и отплевываясь.

Он еще проваливался урывками на пять минут, на полчаса - время совсем перепутывалось, - и, когда наконец оставлял измученную постель, было около одиннадцати, в индийском магазинчике внизу тренькал колокольчик, он распахивал окно - красная пожарная машина задом пятилась в гараж, золотошлемые бойцы, запутавшись в кольцах чудовищно напрягшегося шланга, изображали Лаокоона, кричал, задрав голову, никуда не глядя, стекольщик, и Борис шел в ванную и, охая, залезал под ледяной душ.