Семейка немцев воспринимает грозу как апофеоз вагнеровской оперы; вскочив на ноги, они восторженно поют, пока мексиканцы убирают их стол. Яркие вспышки молний рвутся в небе, и кажется, будто гигантская белая птица устремилась к вершине горы Коста Верде. Прижимая к груди акварели, появляется Ханна.

Шеннон. Все успели собрать?

Ханна. Да, и как раз вовремя. Вот он, ваш Бог, мистер Шеннон!

Шеннон (спокойно). Да, вижу, слышу, узнаю его. И если он не понял, что я узнал его, то да поразит он меня своей молнией. (Отходит от стены к краю веранды.)

Серебряная пелена дождя, завесившая веранду, поглощает свет, делая очертания фигур на веранде еле различимыми. Все теперь серебрится, блестит. Шеннон протягивает руки под потоки дождя, поворачивает их, словно хочет охладить. Подставляет ладони, чтобы набрать в них воды и смочить разгоряченный лоб. Дождь все усиливается, ветер доносит звуки маримба-джаза. Шеннон отрывает руки от горящего лба и протягивает их сквозь пелену дождя, будто хочет дотянуться до чего-то. Ничего не видно, кроме этих протянутых рук. И вдруг яркая молния освещает у стены фигуры Ханны и дедушки, стоящих позади Шеннона, и в то же мгновение гаснет матовый шар, свисающий с потолка веранды. И пока медленно опускается занавес, яркое пятно света не меркнет на протянутых руках Шеннона. В постановке все эти сценические эффекты не должны заслонять гораздо более важное – людей. Это ни в коем случае не должно быть эффектом «под занавес». Слабая, еле слышная на ветру музыка маримба-джаза из ресторана доносится, пока не зажгутся огни в зале.

ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ

Там же, несколько часов спустя. Третий, четвертый, пятый номера слабо освещены. В третьем номере мы видим Ханну, а в четвертом дедушку. За столиком на веранде Шеннон, сняв рубашку, пишет письмо епископу. Все столики, кроме этого, сложены и составлены к стене. Мэксин вешает на веранде гамак, снятый на время обеда. Электричество все еще не зажглось, в номерах горят керосиновые лампы. Небо совсем очистилось, светит полная луна, и вся веранда залита ослепительно ярким-серебряным светом, отражающимся в каждой капле недавнего дождя. Тропический ливень проник всюду, и даже на веранде здесь и там поблескивают серебром небольшие лужицы. В стороне горшок с углями от москитов, которые особенно злобствуют после тропического дождя, как только ветер поутихнет. Шеннон лихорадочно быстро пишет и то и дело хлопает себя по голове, спине, груди, убивая москитов. Он весь в поту, дышит как бегун после длинной дистанции и что-то шепчет про себя, то и дело шумно вздыхая и откидывая назад голову; в отчаянии глядит в ночное небо. За москитной сеткой, на стуле, очень прямо сидит Ханна с маленькой книжкой в руках, делая вид, что читает. Но глаза ее устремлены на Шеннона – словно она его ангел-хранитель. Волосы ее распущены. Дедушка, слегка раскачиваясь взад и вперед, сидит на узкой кровати, явно пытаясь вспомнить строфы новой поэмы, которую пишет уже «двадцать с чем-то лет» и которая, он это знает, будет для него последней.

По временам слышится музыка из приморского ресторанчика.

Мэксин. Что, ваше преподобие, готовите проповедь на будущее воскресенье?

Шеннон. Я пишу очень важное письмо, Мэксин. (Прямой намек, чтобы ему не мешали.) Мэксин. Кому, Шеннон?

Шеннон. Декану школы богословия, в Сьюэни.

Мэксин про себя повторяет: «Сьюэни».

И был бы вам очень признателен, дорогая Мэксин, если бы вы еще сегодня послали его с Педро или Панчо в город, чтобы оно могло уйти рано утром.

Мэксин. А мальчики уже удрали в пикапе в ресторан пить холодное пиво и обнимать горячих потаскушек.

Шеннон. Фред умер… и тем лучше для него…

Мэксин. Дитя мое, вы неправильно понимаете мое отношение к Фреду. Мне его очень недостает. Но последнее время мы уже не только не спали вместе, но даже и не разговаривали по-людски. Никаких ссор, никаких недоразумений. Но если за весь день мы перекинемся парой слов – то уже длинный разговор.

Шеннон. Фред знал, когда меня преследовали мои призраки, ему все бывало ясно без слов. Посмотрит и скажет: «Ну что, Шеннон, опять навалилось?»

Мэксин. Ну вот, а со мной только «да» и «нет».

Шеннон. Может быть, он понимал, что вы стали свиньей?

Мэксин. Ха! Вы прекрасно знаете, как мы с Фредом уважали друг друга. Но вы же понимаете… такая разница в возрасте…

Шеннон. А Педро и Панчо на что?

Мэксин. Слуги… Они недостаточно уважают меня. Если дашь слугам слишком много воли, они перестают вас уважать, Шеннон. А это, как бы вам сказать… унизительно.

Шеннон. Тогда почаще ездите в город на автобусе, чтобы мексиканцы побольше вас тискали и щипали. Или уж пусть герр Фаренкопф вас уважит как следует…

Мэксин. Ха! Вы меня убиваете… Я уж подумывала, а не распродать ли все и вернуться в Штаты, в Техас? Открыть неподалеку от какого-нибудь бойкого городишка – Хьюстона или Далласа, например, – туристский кемпинг и сдавать внаем кабинки деловым людям, когда им срочно потребуется уютный и укромный уголок, где можно сверхурочно подиктовать миленькой секретарше, которая не умеет писать на машинке и не знает стенографии, несколько деловых писем… Ром-коко бесплатно, в ванной – биде… Я хочу ввести в Штатах биде…

Шеннон. Неужели вам только это и нужно в жизни, Мэксин?

Мэксин. И да и нет, беби. Любить человека – одно дело, а только спать с ним – совсем другое. Даже я это понимаю.

Шеннон встает.

Но мы оба подошли уже к тому перевалу, когда надо устраиваться в жизни основательно, а не витать в облаках.

Шеннон. Я не хочу заживо гнить.

Мэксин. Зачем же? Разве я допущу! Я помню один ваш разговор с Фредом на этой веранде. Вы рассказывали, с чего пошли все ваши напасти. Вы сказали, что мама укладывала вас в кроватку, когда вам еще не хотелось спать, и тогда вы предались пороку маленьких мальчиков. Но однажды она застукала вас на месте преступления и здорово отлупила. Вы сказали, что мама вынуждена была вас наказать, потому что, как видно, Бог прогневался не меньше, чем она. И уж лучше, что она сама вас наказала, а то Бог наказал бы еще строже.

Шеннон. Я ведь рассказывал Фреду!

Мэксин. А я все слышала. По вашим словам, вы так любили и Бога, и маму, что перестали грешить, дабы их не огорчать. Но грех доставлял вам тайные радости, и вы затаили зло и на маму, и на Бога за то, что они вас лишили такого удовольствия. И вы отомстили Богу своими безбожными проповедями, а маме – тем, что принялись портить молоденьких девушек.

Шеннон. Я не произнес ни одной безбожной проповеди и никогда не произнесу, не смогу произнести, когда вернусь в лоно церкви.

Мэксин. А вы не вернетесь. Кстати, вы упомянули в своем письме декану школы богословия, что вас обвиняют в совращении, наказуемом законом?

Шеннон (так сильно оттолкнув стул, что тот опрокинулся). Да оставите вы меня в покое в конце концов? С тех пор как я здесь, у вас, вы ни минутки не дали мне передохнуть. Пожалуйста, оставьте меня в покое! Ради Бога!

Мэксин (безмятежно улыбаясь его ярости). О беби…

Шеннон. Что значит: «О беби»? Что вам нужно от меня, Мэксин?

Мэксин. Только вот это… (Нежно тормошит волосы Шеннона.) Шеннон (отбрасывая ее руку). О Боже… (Покачивая головой, с беспомощным смешком, спускается с веранды.) Мэксин. Мой повар-китаец всегда твердит одно: «Не надо потеть!.. Не надо потеть!» Он говорит, что в этом вся философия. Вся его китайская философия в трех словах: «Не надо потеть!» С вашей-то репутацией, да еще под угрозой судебного преследования за совращение, где уж вам вернуться в церковь! Разве что к «Святым вертунам», если в их секте будут молоденькие вертушки, а на полу их святилища найдется охапка сена.

Шеннон. Съезжу в город на автобусе и сегодня же отправлю письмо. Сам! (Идет к тропинке, но слышит внизу голоса, раздвигает листву, осматривает путь.) Мэксин (спускаясь с веранды). Не забудьте о призраке, он где-нибудь здесь.