Малолетние обожатели выпрашивали у полубогов сигареты, жвачку, гербовые пуговицы.
Кхен рано понял, почему при встрече с летчиком даже девчонки-подростки вдруг опускают ресницы. Как же, нужны вы ему! К существам высших воплощений не прилипал мусор с разъезженных мостовых, их как бы не достигали гнусные запахи из окон и дворов, смрад от рыбы на жаровнях уличных торговцев. (Хотя бы спичкой попробовать то, что едят в обед на базе!) Они уходили, и мрак опускался на город. И только торжественный гул пролетавших «крепостей» заставлял Кхена мечтать и утирать сладкие злые слезы…
Потом стало еще хуже. У матери обнаружили опухоль. Отец не разрешил тратиться на лечение, только раз привел монаха-заклинателя. Мать умирала долго, неряшливо, никогда, впрочем, не забывая принять в постели позу томного и изысканного бессилия. Кхену пришлось быть сиделкой, обмывать впавшую во младенчество больную. Отец почти не бывал дома, пристрастился к опиуму. После смерти жены не покидал курильни. Со службы в налоговом ведомстве его прогнали. Он облысел, распух, чуть ли не ослеп. Накопленные крохи, что пожалел он когда-то на врачей и операцию для матери Кхена, перешли к китайцу — хозяину опиумного подвала. Однажды полиция выловила тело отца из реки. Должно быть, наложил на себя руки, не сумев заплатить за очередную трубку зелья.
Скоро судьба Кхена пересеклась с большой политикой. Пропахший жареной рыбой Лиенлап засуетился и пошел судачить о новостях из столицы, о том, что его величество подписал конституцию… Лавочники не знали, что это такое, но на всякий случай перестали отпускать в долг. А весной была объявлена широкая избирательная кампания.
Один из кандидатов в мэры, ища поддержки горожан, решил припудрить несколько самых вопиющих городских язв. Начал он с призрения сирых. Кхен, давно уже рывшийся на свалках и отнимавший гнилое мясо у собак, пользовался на окраине славой несчастнейшего из детей, а потому послужил кандидату хорошей рекламой. Мальчика поместили в Приют принцессы Тао, где воспитывались сыновья погибших офицеров, незаконные отпрыски сильных мира сего — словом, маленькие существа высших воплощений. Газеты умилились поступком кандидата, потом в эти газеты завернули жареную рыбу. А Кхен Дарванг, одетый в серую униформу с чужого плеча, играл в приюте роли помощника сторожа, ассистента судомойки, рассыльного полотера и даже — временами — роль живой боксерской груши для старших воспитанников. Только теперь ночами было у него два занятия: плакать вслед пролетающим Теням и с упорством древоточца одолевать на чердаке пособия по математике, физике, аэродинамике…
С тех пор сохранял капитан Дарванг редкую невинность ума. Бомбардировщики не были для него ни машинами массового убийства, ни косвенными виновниками нищеты и смерти родителей. То есть он-то, разумеется, знал все это, но не допускал до сердца. Кресло пилота было фокусом всех стремлений, расплатой за муки детства, троном, единственной опорой достоинства…
Здоровяки-блондины из Комитета по контролю над всеобщим разоружением, столь беспечно обдиравшие броню и башни с танков, передававшие артиллерию противоградовой защите и переоборудовавшие авианосцы в плавучие курорты, уже надымили своими сигаретами на плацу и подбирались к ангарам. Чудовищу, созданному для бомбежки и стрельбы ракетами, мирной службы не нести. Его ждали автогенный резак и печь. Существование Кхена оканчивалось также, ибо он был лишь человеческой половиной крылатого кентавра.
Уйти в гражданскую авиацию? Что ж, летчику такого класса везде зеленый свет. Но каково после высотного блаженства, после власти над молниями сновать ткацким челноком взад-вперед, перетаскивая сонных торгашей и орущих младенцев? Или, скажем, подбирать лишайных овец, будучи пилотом санитарной машины…
Кхен Дарванг колебался недолго. Он был готов сдать самолет посланцам Комитета. А затем, следуя мужественным заветам предков, вернуться в колесо перевоплощений — санскару. Может быть, следующая жизнь окажется более удачной.
Он уже пролетал здесь однажды, совершая пробное захождение. Тогда по высокогорному лугу потревоженным жучиным гнездом разбегались овцы, мелькали фигурки пастухов. В этих краях еще помнят королевские бомбовозы. Сегодня пусто. Зеленая равнина клонится к северу, словно огромное опускающееся крыло. И вдруг — обрыв: серые, красноватые слои. Большая река на дне ущелья чуть ли не втрое раздулась после недавних ливней, и цвет у нее хмурый, свинцовый. По левую руку желтеют тростниковые крыши деревни. За ними топорщится, сплошь забив проход между скалами, тусклый предосенний лес.
А дальше, нависая над покоем жилищ, откосы выпячены тяжестью озера. Вот она, заоблачная чаша: массивный венец голого камня, редкие осыпи с корявыми елями, длинные тени на темном зеркале. Лишь птицы да козы могут напиться из самого неприступного в мире водоема.
Кхен уже смотрел не в обзорное стекло, а на телеэкран наведения, где в грубо контрастных цветах отражались те же утесы, и овал неподвижных вод, и скользящий по нему треугольник самолета. Неотрывно смотрел он, уже покорный одному чувству цели, а пальцы пилота как бы сами собой плясали по тумблерам, цеплялись за верньеры. И вот вплыли в раму две фосфорические черты, и гонялись друг за другом, пока не сложили крест. Крестом пометил Кхен налетающий берег.
Теперь можно расслабиться и сложить руки на груди. Автоматика откроет в нужное время люки, и луч лазера одну за другой проводит бомбы. Да, можно сложить руки. И даже закрыть глаза.
Прет Меам пришел накануне того дня, когда капитану Дарвангу предстояло сдавать самолет.
На базе еще действовал контрольный пост, но это была чистая видимость. Часовые документов не требовали и особенно охотно пропускали крестьян с корзинами, взимая дань свежими плодами или глотком деревенского вина. Не отвечая на шутки, Прет откупился парой манго и теперь стоял посреди двора, озираясь в поисках кого-нибудь из офицеров.
Ему повезло больше, чем он ожидал.
В последний раз (подумать только — в последний!) сменив замасленный комбинезон на парадную форму, шагал к проходной Кхен Дарванг. Походка стремительная, руки за спиной, орехово-смуглая маска — точно у божка на домашнем алтаре.
Прет был зорок, как положено горцу, и потому сразу узнал соплеменника в низкорослом, вкрадчиво-торопливом, темнокожем капитане.
Это было еще отвратительней — офицер-кхань. Но Прет одолел себя, ибо так велели старейшины. А еще — лежал в сарае собранный рис, и женщины терли его ручными жерновами, и дети играли кукурузными початками, и в стареньком храме отец Ба Кхо полировал пемзой только что высеченную им статую владыки рая — Амитабы. И все это надо было спасать…
— Господин мой…
— Я ничего не покупаю, парень.
Так и есть, десятки лет городской жизни не в силах справиться с резким, от родителей унаследованным говором кханя.
— Господин мой, сдается мне, вы из наших краев.
Раньше, в счастливые, вернее, наполненные до краев и неощутимо быстрые дни служения самолету, Кхен, возможно, и вовсе не ответил бы молодому крестьянину. Прошел бы мимо, не шелохнув и ресницами. Сейчас душа была смягчена и открыта. Пилот готовился оставить мир, не отягощая свою карму малейшим причинением зла. Потому и остановился.
«Из наших краев…» Ну что ему сказать, высушенному горным солнцем кривоногому дикарю? Белая головная повязка, литые мускулы в разрезе холщовой рубахи, красный жилет, черный пояс-шарф — небось двадцать восемь оборотов вокруг талии, по числу наиболее чтимых горцами бодхисатв… Только вместо легкого ружья с медными украшениями в руке корзинка, прикрытая чистым полотном. Смотри-ка, и кханей разоружили, перевернулся мир…
Сказать тебе, парень, из каких краев капитан Дарванг? Ведь не поверишь, услышав, что родина его, навеки утерянная, синеет в двадцати тысячах метров над твоей головой.
— Зачем я тебе нужен? — спросил Кхен. Молодые солдаты редко выдерживали его прищур, как бы раздевавший мысли. Горец был не таков. Дарванга чуть ли не смущал его упорный, диковатый взгляд. Плохо скрытая ненависть пополам с детским любопытством. Так, должно быть, смотрели его (и Кхена) воинственные предки на захваченных в плен чужеземцев.