Урумов с трудом заснул в эту ночь. Он лежал, ни о чем не думая, хотя подумать было о чем. Тоска не отступала, а ведь он скорее должен был бы испытывать облегчение. Неужели всего год прошел с того страшного мгновенья, когда он впервые коснулся холодного и гладкого, словно кость, лица? Он вспомнил, как всматривался в еле видный во мраке профиль, как будто выгравированный тончайшим резцом на темной полировке кровати. Тогда ему и в голову не приходило, что она мертва, настолько это казалось ему невозможным, даже абсурдным. Сегодняшняя ночь была гораздо темнее, и все же в ней было куда больше жизни. Еле заметные тонкие полоски света на мебели, блики на стекле люстры, настольных лампах. Пустая кровать больше не напоминала ему ни о чем. Но эти светлые блики как будто заставляли его что-то вспомнить — они постепенно сливались, смешивались с полутенями, с еле заметными искорками, пока не выросли в одно-единственное огромное лицо, белое, страшное, с крепко сжатыми губами.

И, затаив дыханье, он прикрыл глаза, чтобы погасить это лицо в своей внутренней тьме. Может быть, он любил эту несчастную женщину в последние десять или пятнадцать лет ее жизни? Конечно, любил, любил, сам этого не сознавая и несмотря на зло, которое она ему причинила. Наверное, все супруги — даже самые несчастные — так или иначе любят друг друга на печальном закате своих дней, когда все внешнее бледнеет и становится еле видным. Они едва замечают, едва касаются друг друга, но всегда чувствуют другого рядом с собой или внутри себя, как в остывающей перед смертью утробе. Только смерть может разлучить их или погубить. Только она может их возродить для новой, такой же обманчивой жизни.

А она, любила ли его она? Нет, вряд ли. Разве хищник может любить? Не может. Но он не может и ненавидеть. Хищник остается невинным и когда терзает горячую человеческую плоть, и когда облизывает свою окровавленную морду. Он пожирает мясо, как корова луговую траву, как воробей, пьющий из сверкающей на солнце лужи. Но и хищник может привязаться к человеку, который больно бьет его кнутом по копчику носа. Спи, спи, несчастная, и прости, что я разбудил память о тебе, я все-таки тебя любил.

10

На следующее утро Урумов проснулся в неожиданно хорошем настроении. Он испытывал какую-то необыкновенную внутреннюю легкость, и на совести его не было ни пятнышка. Жизнь казалась ему такой, какой она должна была быть, наверное, лет двадцать назад. А за окном вставало прохладное утро, розовое, как излом граната, потому что солнце все еще не взошло. И в этой прозрачной, зеленоватой, как бирюза, розовости сияла утренняя звезда. Затаив дыхание, он смотрел на нее, смотрел, как на знамение. Он не знал, никогда ни от кого не слышал, что эта сверкающая красавица, эта белая, самая белая звезда на ночном небе может быть зеленоватой. Он ненасытно глядел на нее, пока не заболели глаза, а розовый свет не поблек и не превратился в голубой. Тогда звезда опять стала белой и золотой, как Венера. Золотые ноги, золотой живот, а самой золотой была грудь, только что родившаяся из чистой морской пены. Он улыбнулся и отошел от окна. Надо бы, наверное, позавтракать, хотя есть ему не хотелось. И он пошел в кухню, откуда не доносилось ни звука, потому что по воскресеньям Ангелина не приходила. Уже много лет Урумов не испытывал такого спокойствия и уверенности в себе.

Но к половине десятого он забеспокоился. Со своим старым, шедшим на пенсию шофером Урумов договорился, что в это утро тот отвезет их на водохранилище. Пробило без четверти десять, а его все не было. В десять академик понял, что шофер вообще не придет. А Мария могла появиться в любую секунду. И внезапно его охватила паника, больше чем паника — ужас, что это прекрасное утро будет безнадежно загублено. Нет, этого нельзя допустить, надо что-нибудь придумать. Но времени на раздумья не было, потому что Мария пришла ровно в десять — как будто на урок, очень будничная, даже словно бы деловая и куда-то спешащая. На ней была спортивного покроя юбка и желтая австрийская кофточка, которая ей очень шла. Видимо, и у нее настроение было хорошее — подойдя к окну, она с удовольствием окинула взглядом улицу.

— Погода сегодня будет прекрасная, — сказала она. — Весь день.

— Мне тоже так кажется, — ответил он, окончательно решившись.

Пока они спускались по лестнице, Урумов старался вспомнить, как заводится машина. А когда ему удалось сунуть ключ туда, куда нужно, пришлось вспоминать, как включаются скорости. Нет, нельзя слишком раздумывать, так непременно ошибешься. Действовать нужно по принципу Уэлча — по интуиции. Он, словно медиум, проделал все необходимые движения и ужасно удивился, когда машина медленно тронулась. Машина пошла, ну да, прекрасно пошла вперед.

Но, занятый всем этим, Урумов не заметил, что с тротуара пораженно, даже испуганно, на него смотрит женщина. Да и он показался ей не менее испуганным. Выкатив от напряжения глаза, академик крепко сжимал руль, словно это было единственное звено, которое еще связывало его с жизнью. Куда это они, с ума, что ли, сошли? Ну ладно, он сумасшедший, но она-то ведь вполне нормальная, как она могла позволить этому невменяемому обречь себя на верную смерть? Машина проехала мимо нее, женщина хотела было их окликнуть, но в последнюю секунду опомнилась. Это, конечно же, была Ангелина с букетом свежих цветов в руках. Она собралась на кладбище, но вспомнила, что надо взять у брата немного денег, чтобы привести в порядок могилу. Не дело, чтобы могила одной из Урумовых, пусть даже и бывшей Логофетовой, выглядела заброшенной.

В конце переулка Урумову нужно было повернуть направо по направлению движения, проехать по мосту и, повернув налево, выбираться к пловдивскому шоссе. Река разделяла бульвар на два проезда с односторонним движением. Урумов сразу повернул налево и, когда заметил ошибку, было уже поздно. Навстречу ему катил зеленый, как ящерица, открытый спортивный «фиат», сидевший за рулем молодой человек в белой водолазке правил прямо на него. Урумов успел просигналить, тот вытаращил глаза и повертел пальцем около виска. Академик свернул направо у первого же моста, затем влево и благополучно выбрался на нужную улицу. Руки его слегка дрожали от пережитого волнения, но вскоре ему удалось овладеть собой. Сегодняшний день принадлежит ему, сегодня с ним ничего не случится, даже если он возьмется вести самолет. Сначала ему казалось, что руль у него не совсем в порядке, все время тянет машину куда-то влево, но потом он понял, что ничто его не тянет, а просто он сам инстинктивно боится высокого парапета. На широком центральном шоссе это ощущение постепенно исчезло. Теперь он чувствовал себя вполне уверенно, машина неслась с бешеной скоростью — сорок километров в час.

— Все в порядке? — спросила наконец Мария.

Голос ее показался ему каким-то глуховатым и далеким, может быть, из-за шума мотора.

— Вполне! — ответил он, чувствуя, что горло у него слегка пересохло. — Летим к цели.

Вскоре они свернули на Самоковское шоссе. Ни он, ни она никогда еще не были на Искырском водохранилище. Но Урумов по крайней мере проезжал мимо на машине, а Мария его даже не видела. С каждым километром он чувствовал себя все увереннее. Повороты становились все более частыми и крутыми, ущелье все более узким, но это его не пугало. Беспокойная зеленая стрелка спидометра порой прыгала на шестидесяти километрах. Но даже при этой головокружительной скорости он умудрялся обменяться несколькими словами со своей соседкой.

— Вы как будто не очень любите ездить?

— Смотря куда, — ответила она. — Я и вправду нет слишком люблю новые города и новых людей. Может быть, я просто нелюбопытна.

— Да, женщины вообще не путешественницы, — согласился Урумов. — Если не соблазнятся Парижем и парижскими модами.

— Меня и моды не слишком интересуют.

— Но вид у вас вполне современный, — заметил он, объезжая свалившийся с кручи камень.

— Дело не в одежде, не она самое важное. Но я очень люблю, например, природу. Если только она не кишит людьми, люди все портят. Когда Криста была маленькой, я каждое воскресенье водила ее на Витошу. И зимой и летом. И она тоже научилась любить природу, может быть, больше меня.