Иногда он приходил домой, сильно нагрузившись, мама встречала его на крыльце, они начинали ссориться, и он пускал в ход кулаки. Отлупив ее как следует, он бывал такой усталый, что надо было сначала малость поспать, и мама ложилась вместе с Кэти-Мэй. Они знали обе, что все равно пройдет немного времени, и папаша придет за тем, чего хочет, но таков был ритуал, который мама чувствовала себя обязанной выполнять.
Может, поэтому она и созналась. Надеялась, наверное, что признание снимет остроту того, что было неизбежно.
Она рассказала папаше, что он не отец Кэти-Мэй.
Тринадцать лет назад, когда мама была молода, а детей у нее было всего двое, в дом явился незнакомец. Папаша был на лесопилке, а мама стирала в большой лохани во дворе, когда он появился откуда ни возьмись и попросил воды. Ничем не примечательный был человек, обычный сельский бродяга в поисках чего перехватить. Но глаза у него были... Следующее, что мама помнит, – это как стоит с задранными юбками, а бродяга дерет ее раком на крыльце среди бела дня. Согласилась она или нет, она не помнила. Она даже не помнила, высокий он был или низкий, толстый или тощий. У него это заняло очень немного времени, даже по сравнению с папашей, и как только он кончил свое дело, так тут же исчез. Даже спасибо не сказал. Мама одно время думала, что это все был какой-то очень живой сон... пока не увидела глаза своей новорожденной дочери. Глаза у Кэти-Мэй были отцовские.
Папаша отплатил маме за наставленные рога двумя подбитыми глазами и рассеченной губой, а потом занялся Кэти-Мэй. Она попыталась удрать, отчего папаша взбесился еще больше. Вид крови, хлещущей из ее носа, завел папашу на большее, чем просто битье. Он отволок ее в сарай за домом и изнасиловал на дощатом неструганом полу, так что все ягодицы истыкались занозами, а потом, с опухшими глазами и кровоточащим пахом, бросил в угол на кучу джутовых мешков. Папаша сообщил с той стороны двери, что не даст ей «поганить» его настоящих детей, и будет она сидеть в этом сарае до конца жизни. Или пока ему не надоест.
Сперва Кэти была не способна думать. Мозг лежал в голове комком холодной бесчувственной глины. Она надеялась, что так будет всегда, но понимала, что это было бы слишком хорошо. Несмотря на грызущий голод, она плачем сумела себя убаюкать.
И ей приснился странный сон.
Приснилось, что к ней снова пришла Салли. Ее было видно не очень ясно, но голос Салли звучал в голове у Кэти-Мэй, внутри.
– Ты хочешь отсюда выбраться? Хочешь, я заберу тебя отсюда, от боли и от плохого? Если согласишься, мы заключим уговор. Я всегда буду с тобой и никогда не уйду. Хочешь?
– Да.
Салли метнулась вперед, ее руки распахнулись обнять Кэти-Мэй, и в этот краткий миг Салли стала ясно видна. Кэти-Мэй хотела крикнуть, отказаться от своего слова, но было поздно. Руки Салли сомкнулись на ее плечах и будто ушли внутрь, как тающие на языке снежинки, и Салли исчезла. Исчезла ли?
Ей приснилось, что она из своего сарая видит все происходящее в доме. Мама с папашей спят бок о бок в старой железной кровати. С мамой лежит самый маленький, умостившись в теплой нише между маминой правой рукой и грудью. Каким-то образом Кэти-Мэй знала, что все это ей показывает Салли. Ей снилось, что Салли велела маме встать. Мама встала. Потом приснилось, что Салли велела маме пойти в кухню и взять разделочный нож. Очень большой, страшный с виду и очень острый.
Салли велела маме перерезать папаше глотку. Поскольку он хорошо нагрузился, а от затраченных усилий устал, это было проще простого. Хлынувшая из горла кровь растеклась на простыне темным ореолом вокруг головы.
Салли велела маме пойти к каждому из спящих детей и сделать так, чтобы их сон уже никогда не кончился. Проснулся только маленький и успел заплакать, но мама аккуратно взрезала ему горлышко от уха до уха. Она отлично умела резать поросят.
Во сне Кэти-Мэй Салли велела маме отпереть сарай. Странно, насколько все это казалось реальным – совсем не как в настоящем сне. Идя рядом с матерью, Кэти-Мэй ощущала холод росистой травы. Салли шла с другой стороны, но Кэти-Мэй не могла рассмотреть ее ясно. Казалось, по краям глаз сгущаются тени, мешая смотреть. Это ведь был сон?
При лунном свете у мамы был смешной вид. Она была одета в знакомую ночную рубашку, но от крови казалось, что в другую. В руке мама все еще сжимала разделочный нож, каплющий кровью. Глаза у нее были пустые, стеклянные, но щеки промокли от слез, и лицо дергалось нервным тиком, как в окостеневшей усмешке. Кэти-Мэй испугалась, но не настолько, чтобы проснуться от этого сна.
Салли залезла в кузов папашиного пикапчика и подала маме Кэти-Мэй канистру бензина. Они не обменялись ни словом – во сне Кэти-Мэй мама знала, что делать.
Мама плеснула бензином на свое супружеское ложе, и от паров глаза у нее заслезились еще сильнее. Потом мама забралась в кровать, устроилась рядом с зарезанным мужем, прижала к груди мертвого младенца и чиркнула спичкой.
Кэти-Мэй при виде пожара родного гнезда испытала лишь легкий укор совести. Ведь это же только сон? Даже не кошмар. И вообще это все не она, а Салли.
Проснувшись утром, она увидела, что дрожит от холода на лужайке. Трехкомнатная лачуга, служившая домом семье Скаггсов, торчала кучей обугленных бревен и закопченного кирпича. Кэти-Мэй понимала, что надо закричать или заплакать, но ничего внутри себя не ощутила. Ничего, хоть чуть похожего на печаль.
Ближайшие соседи, Веллманы, жили в трех милях. Кэти-Мэй решила, что к их приезду как-нибудь сумеет выжать из себя слезы.
Хоть Салли и заявила, что никогда не уйдет, Кэти-Мэй никаких признаков ее присутствия не обнаруживала. Она, правда, иногда чувствовала себя несколько по-другому, будто у нее что-то такое в животе. Но Кэти-Мэй не думала, что это Салли. За месяцы, прошедшие после пожара, она постепенно забыла, что Салли ей обещала, и уговорила себя, будто спаслась от погубившего всю семью пожара только тем, что решила в эту ночь спать на веранде.
Сиротская жизнь не очень отличалась от той, что была раньше. Государство помещало ее в разные приюты, где ее обижали и недокармливали, пока она не сбежала окончательно в возрасте четырнадцати лет. Вряд ли ее «родители» сообщили об этом; им бы тогда перестали давать чеки на ее содержание.
Она прицепилась к бродячему цирку, а поскольку на вид ей можно было дать шестнадцать и она врала, что ей восемнадцать, ее поставили днем работать зазывалой, а ночью танцевать неприличные танцы. Иногда она изображала цыганку и гадала жующему попкорн стаду с рыбьими глазами. Так она и встретила Зебулона.
Он называл себя Зеббо Великий и одевался как третьесортный ярмарочный фокусник, вплоть до набриолиненных волос и полоски усиков. Он был элегантен, как киногерой.
Каждый день Кэти-Мэй на него глазела из будки зазывалы, боясь даже заговорить с ним. Она боялась показаться неотесанной провинциальной девицей, и потому обожала его про себя. Но долго страдать от неразделенной любви ей не пришлось, поскольку Зеббо Великий умел читать мысли.
Конечно, ему было далеко до той силы, которую предстояло набрать ей, и тонкости этого скользкого англичанина у него тоже не было. Но у Зебулона был дар – не очень сильный дар психической чувствительности. Если клиент думал о чем-нибудь простом – например, о цвете волос или задуманной карте, – это Зеббо Великий ловил без труда. Номера телефонов, почтовые адреса и тому подобная информация выходили за рамки его возможностей.
Когда Зеббо Великий обратил на нее внимание, Кэти-Мэй была поражена и польщена невероятно. Зеббо был фигурой самой блестящей и романтической, какую можно только себе представить, и непрестанно говорил что-нибудь вроде: «Твоя любовь воззвала ко мне голосами ангелов; судьба предназначила нас друг для друга».
Ей было пятнадцать, а Зеббо тридцать два, когда они поженились.
Не прошло и двух дней после свадьбы, как Зеббо заговорил о ее даре и о том, что они могут вместе сотворить.