— А барабан молчит…

Ноги сами пронесли Мотоеси к месту дзодза, где он выдержал положенную паузу и, под пение хора:

Судьбу жестокую проклял и в пруд Кацура,
Рыдая, бросился. И вот уж волны
Сомкнулись горестно над ним, и волны
Сомкнулись горестно над ним, -

медленно скрылся за занавесом.

Только здесь юноша немного пришел в себя.

Это был провал, наверняка провал — он не помнил, что делал на сцене, но чувствовал полную обреченность. И тем не менее надо было доиграть до финала.

«А там — пойду и утоплюсь в пруду, как этот безумный старик садовник!» — в отчаянии подумал Мотоеси.

3

У него было немного времени, и Мотоеси, чтобы успокоиться, приник к смотровому отверстию в отгораживавшей кулисы ширме, разрисованной лавровыми листьями. Ему хотелось взглянуть на зрителей. Выказывают ли они признаки недовольства — или, хвала Небу, ничего особенного не заметили?

Начал накрапывать мелкий дождик, и над головами публики осенними астрами распустились раз— ноцветные зонтики.

Цветы из промасленной бумаги.

Вот под большим белым зонтом с переплетенными зелеными драконами и золотой каймой по краю, который держит слуга, — господин Сиродзаэмон, и лицо у знатного хатамото вежливо-ожидающее, а у слуги — отрешенно-почтительное; вот — богатый горожанин, вот — явно приезжий купец в длиннополой куртке поверх двух нижних кимоно; дальше, дальше… лица безумным калейдоскопом замелькали перед глазами Мотоеси, и вот уже между лицами проступает хитрая барсучья мордочка, подмигивает юноше — чтобы сразу, на глазах, вновь обратиться в лицо плутоватого погонщика. («Оборотень! Как есть барсук-оборотень! Тоже пришел спектакль посмотреть», — вихрем проносится в голове молодого актера.) А вот на ветке сосны примостился нахохлившийся тэнгу, кося вниз то одним, то другим круглым, налитым желтизной глазом, а по длинному сизому то ли клюву, то ли носу стекают капельки воды.

Мотоеси понимал: даже если он не сошел с ума, а на ветке действительно сидит самый настоящий тэнгу, то он все равно не может видеть на таком растоянии этих самых капелек — и в то же время он видел их столь отчетливо, словно тэнгу находился от него на расстоянии вытянутой руки!

И почему, почему никто, кроме него, не видит ни оборотня, ни тэнгу?!

Почему нет переполоха?!

А вот… показалось? Нет, опять: полупрозрачная тень дымкой плывет меж рядами, и сквозь воздушное косодэ придворной дамы, сквозь ее прекрасный и печальный лик просвечивают лица зрителей!

Призрак!

И опять никто, кроме него, Мотоеси, не видит призрака!

Наверное, так и сходят с ума.

Страсти кипят в твоей душе, не имея возможности выплеснуться наружу, ты уже не отличаешь порождений собственного рассудка от того, что тебя действительно окружает, — а потом стены внутреннего мира смыкаются вокруг, и ты уже не в силах выбраться из этой темницы, населенной призраками твоего собственного воображения.

Так это и происходит.

Мотоеси, сам того не замечая, ссутулился, словно под внезапно свалившимся на него грузом или под тяжестью лет, и побрел в «Зеркальную комнату», где его ждала маска оо-акудзе.

Спектакль он доиграет.

Даже безумным.

Маска лежала перед ним. Вертикальные складки на лбу, грозно сдвинуты брови, сверкают серебром огромные белки глаз, широкий сплющенный нос, оскалился рот с желтыми пеньками зубов, жидкая бородка встопорщена…

Маска злобного духа.

Оо— акудзе.

Вот только будь это обычный злой дух — все было бы гораздо проще! Как выразить до сих пор теплящуюся в глубине неуспокоенной души безнадежную любовь пополам с ненавистью к той, что так жестоко посмеялась над стариком, подсунув парчовый барабан, не издающий ни звука? Как выразить отчаяние и гнев, упорство и решимость, всю ту гамму чувств, которую, по замыслу отца, должен был испытывать покончивший с собой старик?!

Мотоеси скользил взглядом по оскаленному лику маски, но мысли юноши были сейчас далеко отсюда, и он никак не мог заставить себя сосредоточиться.

Конечно, ведь он сам прекрасно знает, что он — бездарность, в лучшем случае — посредственность, что бы там ни говорили окружающие!

Вот его старший брат Мотомаса…

4

Вскоре после того, как Мотомаса уехал с труппой в Исэ, отец перебрался в шумный приморский город Сакаи. Однако привлекала его здесь отнюдь не городская сутолока и не обилие театральных трупп, а относительная независимость города и местных властей от сегуна. К столичным веяниям здесь не слишком прислушивались. Город жил торговлей, граничащей с контрабандой, подати платил немалые, и платил их исправно…

Короче, в сегунате прекрасно понимали: прижми власти свободолюбивых сакайцев — и звонкий ручеек, текущий из морского порта в казну, мигом оскудеет.

А кто же режет фениксов для жаркого?!

Опальный мастер, поселившийся в тихом домике на окраине города, пришелся в Сакаи вполне ко двору. Теперь в городе была своя знаменитость, а то, что знаменитость находится в опале у сегуна, мало кого волновало. В столице своя жизнь, а у нас — своя. Не преступник же он, в конце концов, этот Будда Лицедеев?! А эстетические вкусы сегуна — это его личное дело.

Храни нас, Будда Амида!

В итоге Дзэами зажил в относительном покое, весь отдавшись написанию трактатов по искусству театра Но и новых пьес; изрядная доля времени уделялась медитациям и беседам с Безумным Облаком. Последний также обосновался в Сакаи, заявив: «Кацу! Я намерен нести дзэн в массы, а эти плешивые ослы пусть прячутся за стенами монастырей и занимаются там мужеложеством, засовывая свои мольбы в задницу всех будд разом!» И теперь Безумное Облако нередко наведывался в гости к Будде Лицедеев, не уставая изумлять юношу, в меру сил помогавшего отцу, своими выходками.

А еще Дзэами начал вырезать маски. Не на продажу — для себя. Ему просто нравилось это занятие.

Несколько раз Мотоеси порывался рассказать отцу, что же на самом деле произошло в тот жуткий вечер у холма Трех Криптомерии; намеревался даже показать маску, превратившуюся в безликую луну отрешенности, — но так и не собрался с духом.