— Хорошо. Я могу сесть?

— Да, безусловно.

Он прошелся по комнате, я думала, он сядет на кровать, но Рейнхард сел на стул у окна, прямо передо мной. В движениях его была несвойственная ему властная расслабленность, особенный вид контроля ситуации. В этом была теперь его суть — в силе.

— Ты точно не собираешься меня…

Я помолчала, затем все-таки выплюнула это слово, как выбитый зуб.

— Использовать.

— Я пришел поговорить, Эрика.

Я смотрела на него, не веря, как быстро мы могли поменяться местами. Теперь он был в черном, в устрашающей и порнографично-садистской военной форме, а я была в ситцевом белом платьице, которые всем здесь выдавали. Все наоборот, меняемся местами, Рейнхард, это такая новая игра.

— О чем? — спросила я.

— Я хотел дать тебе, как это, — он щелкнул пальцами, затем улыбнулся. — Надежду. Я попробую вытащить тебя отсюда. С большой вероятностью у меня получится.

Он чуть выставил ногу, так что ботинок его почти касался моей ступни. Я сделала крохотный шаг назад, словно от волны.

— Как ты мне поможешь?

— Объясню позже. Но твое заключение, как и освобождение, вертится вокруг фигуры Отто Брандта.

— О, этот фаллоцентричный мир, все вертится вокруг мужчин.

Он засмеялся, улыбка замерла на его губах. В нем было нечто от хищного животного. Хотя он был абсолютно спокоен, но я почувствовала, что внутри его одолевает напряжение.

— Ты пришел сказать мне только это?

— Да. Я подумал, что ты могла бы легко впасть в отчаяние от неизвестности.

— Как и любой человек.

— Как и большинство людей.

Мне казалось, мы во что-то играем или соревнуемся в чем-то, о чем я не договаривалась.

— Есть еще кое-что, — задумчиво сказал Рейнхард. — Это понравится тебе меньше.

Я сделала несмелый шаг к нему. Рейнхард глянул в окно, постучал пальцем по стеклу, сбив муху. Я заметила на его руке золотые часы.

— Роми Вайсс. Твоя подруга.

— Ты помнишь ее?

— Я помню все.

Взгляд его снова коснулся меня, я сделала шаг назад. Своего рода фокстрот.

— Поэтому я здесь, — сказал он и без паузы добавил. — Так вот, она в Доме Жестокости.

— Дом Жестокости?

— В соседнем крыле. Общественность мало о нем знает. Разница между этими двумя формированиями инстинктивно понятна, правда?

Я скривилась, сердце мое забилось еще сильнее. Роми была в беде, в опасности, даже в большей, чем я.

— Ты попробуешь ей помочь?

— Если у меня будет время и настроение.

— Пожалуйста, Рейнхард. Скажи, она может там умереть?

— Я бы ставил вопрос по-другому.

— Что такое Дом Жестокости, Рейнхард?

— Не понимаю, что именно тебе непонятно из названия.

— Я не в полной мере постигла искусство развивать полный контекст из двух слов.

Холодность и властность сочетались в нем с какой-то парадоксальной мягкостью, проросшей, быть может, из него настоящего, из неконфликтного, спокойного Рейнхарда моего прошлого. И в то же время в этой мягкости была опасность, иллюзия, в которую так легко было впасть. Когда он встал, я отшатнулась. Он был намного выше и сильнее меня, и я почувствовала страх абсолютно физиологической природы. Мне захотелось извиниться, а лучше исчезнуть.

Он подошел ближе и склонился прямо ко мне. Каким-то странным образом я поняла, что нужно повторить вопрос:

— Что такое Дом Жестокости?

— Столовая, — сказал он шепотом. Я выдохнула. Злость захлестнула меня, и я подумала, что было бы здорово взять что-нибудь острое и воткнуть в его сердце, чувствуя сопротивление плоти.

— Ты издеваешься надо мной? Ты пугаешь меня? Ты специально?

Должно быть, вид у меня был вправду испуганный, потому что Рейнхард посмотрел на меня с легкой досадой.

— Я не хотел тебя пугать.

— Видимо, теперь ты по-другому не можешь.

Он улыбнулся уголком губ, продолжал смотреть на меня с каким-то вежливым сочувствием.

— Да, я понимаю. Твоя подруга в беде, ты в беде, тебя удерживают против воли в программе для сумасшедших, предусматривающей деторождение, и ты напугана, потому что я мужчина.

— Значит, ты все-таки способен сопереживать.

— Сопоставлять факты.

Мы стояли так, что я почти полностью скрывалась в его тени, в этом была какая-то композиционная сексуальность.

— А как тебе твоя новая жизнь? — спросила я.

— Всегда есть куда стремиться.

Я разговаривала с родным человеком, и в то же время он исчез навсегда. Как если бы моего родственника подменили какие-нибудь сказочные существа. Или он изменился бы сам, к примеру, умерев. Человечество одержимо страхом перед такими сюжетами.

Все эти люди, ставшие немного не такими. Или вовсе чужими. Измененные люди, ставящие вопрос: что такое родные, кто такие близкие? Выскобленные и наполненные заново, глядящие на нас так, как никто не глядит, знающие слишком много и ставшие кем-то, кого мы больше не сможем любить.

— Я тебя не знаю, — сказала я вдруг. — Не знаю человека, которым ты стал. А ты знаешь меня, так? Помнишь?

Он кивнул. Я смотрела на его руки, затянутые в кожаные перчатки, смотрела на движения. Он казался мне жестоким, но он не был враждебен мне, потому что однажды я пыталась заботиться о нем, пыталась быть доброй к нему. Эта была успокаивающая и утешающая мысль, от которой внутри стало тепло и до какой-то степени даже просто.

Но кто ты такой, Рейнхард Герц?

Он был безупречно ухожен, чисто выбрит, одет с иголочки, так что создавалось впечатление, что в уходе за собой есть для него нечто эротическое. При всем его спокойствии, в нем было нечто комедиантское, странного рода забавность, открывающаяся при долгом на него взгляде. Истинное значение его ускользало от меня, он прятался. Эта комичность была связана в нем с жестокостью. Я пыталась нащупать это ощущение, в нем был самый пульс современности, в нем был смысл, который помог бы мне осознать все остальное.

Но он ускользал и скрывался. Я смотрела на Рейнхарда, пытаясь собрать его по кусочкам. Жертва моей внутренней катастрофы, разорванный на части образ.

— Что касается меня — возможно. Это если предположить, что ты кого-либо когда-либо знала, и что кто-то знал тебя.

— Ты хочешь растоптать мою хилую социальную адаптацию?

— Нет. Считай это глобальным вопросом ко всем нынеживущим.

В его речи было нечто от моей, переработанное, пережеванное, перенасыщенное штампами, но мое. Наверное, так чувствуют себя матери, узнавая в детях свои черты. Нарочито многословный, самодовольный, как я в своих мыслях. Он вдруг спросил:

— Ты хочешь, чтобы я ушел?

В этом вопросе не было чего-то важного, не доставало чувства, которое сподвигает людей интересоваться, как там другие мыслящие, не вмещающиеся в их эго создания. И в то же время он старался имитировать это, и я ценила попытку.

— Нет, — сказала я. — Мне одиноко и страшно. Не уходи, пожалуйста.

Почти тут же я добавила:

— Ты помнишь себя раньше, а как ты чувствовал себя, помнишь?

— Как человек, которого бросили в незнакомом городе одного. Отрезав ему язык. И несколько раз ударив по голове. Причем чем-то довольно тяжелым. Ты очень мне помогала, хотя я только теперь осознаю большинство вещей, которые ты говорила. Я помню, когда Ивонн сказала, что тебе со мной не повезло, ты ответила тогда…

Он цокнул языком, а затем в точности воспроизвел фразу, которую я произнесла минимум полгода назад.

— Договариваться с ним во-первых непросто, а во-вторых все равно возможно. Так?

Я кивнула.

— Ты пыталась показать, что я такой же, как ты. Хотя я отличался от тебя. И сначала я пугал тебя.

— Сейчас ты вызываешь у меня больше страха.

— Да, я создан для того, чтобы вызывать страх.

Насекомые, всюду насекомые, копошащиеся, похрустывающие лапками, жужжащие существа — источники инстинктивного страха перед болью и множеством.

— Фактически, — продолжал он. — Даже мой внешний вид должен пугать. Красота должна быть страшной.