Догадываться некогда: из ближних горниц понанесли скамей с запасом. Все, все загадочно. Зачем столы расставили на улице и лавок, табуреток натаскали? Не покидала еще знакомая опаска: держи локти подальше, не прикасайся к невиданному обедальнику, не мни его и не пачкай.

Писаря раньше депутатов пристроились к краешку белого облака на зависть Кольке (его они обещали потом пустить к столу), разложили осторожно школьные чистые тетради и острые карандаши, сидели прямо, не шевелясь, и почему-то начали трусить. Зато не робели депутаты, собираясь на свое спешное заседание. Так казалось по крайности ребятам.

Все уполномоченные деревень, конечно, знали отлично, по какому поводу созвал их верховод Родион Большевик, попросту Родя Большак, как его прозывали, поначалу насмешливо, а вскорости за пустырь и бор любовно-ласково; по народу и депутаты привыкли так звать дядю Родю промежду себя. Знать-то знали, почему собрались, недаром же надел председатель Совета гимнастерку с медалями и стал солдатом-фронтовиком, выздоравливающим дома от ранения, а словно притворялись, что им ничегошеньки неведомо, сошлись на Совет решать текущие дела, как всегда.

И вот неторопко, въедливо кумекают, как помочь безлошадным семьям, солдаткам вывезти навоз в поле и запахать пар.

— Опоздаешь — воду хлебаешь…

— Да уж к тому деньки бегут, полосы-то вороньими опестышами, что елками, зарастают. Тяни дольше — и плуг не возьмет.

Судили-рядили, но много не наскребли в затылках, хотя затылки эти были, как известно, самые умные, не зря выбраны митингом в Совет. Постановили просить справных, приделавших все хозяев, как сознательных граждан (пригодилось — любимое словцо Таракана-старшего, столяра из Крутова, к месту пришлось!) добровольно и желательно бесплатно дать отдохнувших коняг нуждающимся соседям хоть на уповод* какой, на два, три, как подскажет каждому его революционная совесть.

Еще толковали о покосе — не заметишь, и Тихвинская подойдет, всегда делили и закашивали покупной волжский луг на второй день престольного праздника, вечером. Погуляли в охоту — и за работу. Нынче решили не делить траву, косить сообща, меньше ругани да и спорей — весенняя пашня и сев на пустыре и в низине Гремца, слава тебе, показали это заметно, очень даже хорошо показали. Только, чур, глебовских не забывать, дьяволы сельские, как в четырнадцатом году, чуть не перерезались тогда косами.

Яшка и Шурка записали решение в тетрадку и только после спохватились: луг-то ведь барский, а Совет распоряжается им, как своим собственным, без оплаты, как распорядился недавно пустырем и господским сосновым бором в Заполе. Неужели в самом деле запамятовали, кто прикатил из Питера и почему они нынче сидят здесь, у Сморчковых хором в тени черемухи, и не праведниками на небе, на облаке, а просто мужиками за снежно-белым и длинным, как поваленная береза, столом?

Может, погодить записывать в протокол? Вычеркнуть?

Писаря запнулись, заколебались. А вдруг они просто ослышались, неправильно сочинили протокол, с ошибками?

Дядя Родя заметил беспокойство своих помощников.

— Пишите, пишите! Не ослышались, — сказал он.

И все депутаты за диковинным столом, покуривая, посиживая свободно, иные облокотись на скатерть, приминая ее, осыпая пеплом, подтвердили дружно и как-то странно-весело:

— Валяй, ребята, строчи! Будет вам ужо на калачи… Хо-хо!

Даже Шуркин батя, сидя рядом с председателем, такой же высокий, будто с ногами, и в такой же зеленой суконной гимнастерке, хоть и без наград, погремел масленкой с табаком, развертывая ее, и тихонько распорядился:

— Пишите…

Совет сызнова вернулся к лошадям.

— Хорошо бы на усадебных кляч завести очередь, — злобно плюнул на цигарку хохловский депутат.

И эта внезапная злоба будто отразилась на всех лицах, как в зеркале. Веселье пропало, мужики угрюмо насупились, замолчали, точно наконец вспомнили, зачем они тут прохлаждаются в будничный день, кого ждут.

— Кабы Василий Ионыч, мы бы, как весной, живехонько с ним поладили, — невольно вздохнул Никита Аладьин, уронил голову на плечо и не поднял. — С хромыгой да с безглазым не сговоришься: один — хозяин, другой — приказчик… Не поладишь.

— И не надо. Хватит ладить! — сказал спокойно-решительно Родион Большевик, и такая сила проступила в его могучих буграх над прищурами глаз, в набрякших кистях рук, которые он тяжело положил на стол, что у вихрастого, с гребнем и веснушками, секретаря карандаш принялся изображать в тетрадке дикие каракули, — за такое творение в первом классе выговаривали, ругали, а в третьем, на чистописании, без лишних слов отправляли столбом в угол, к печке. Другой секретарь на смену схватился за отточенный Фабер, но и у этого старателя писания не получилось, потому что он больше таращился на председателя Совета, чем на бумагу, радостно косился на мужиков, восседавших все-таки как на небе, на престоле, чудотворцами-праведниками за белым облаком, — им, народным угодникам, все нипочем, что захотят, то и сделают.

Сила дяди Роди опять отразилась у всех депутатов теперь в сдвинутых к переносьям бровях и заходивших желваках по скулам, в сжатых кулаках; их не прятали под скатерть, на колени, выставляли напоказ: чей кулак больше и крепче.

Никто и по столу не постучал, сидели тихо-смирно, а уж Митрий Сидоров, из Карасова, поднялся на яблоневую, с полковой, громкую ногу и, моргая беспощадно телячьими ресницами, прыская хохотком, напросился:

— Пошлите в усадьбу нас с Егором Михайлычем на пару: поваднее. Мы, едрена-зелена, в минуту выведем всех рысаков из конюшни.

Депутаты заскрипели табуретками и скамьями, ворочаясь, трясясь животами.

— Пора!

— Дуй-те горой, согласен, Митрий, веселый ты человек!

— Всех не всех, а сколько надобно, по очереди, как сказали, условились, — напомнил и осторожно настаивал Шуркин батя. — Рушить хозяйство грешно, чье бы оно ни было.

— Да вернем коней. Пустоглазому и не разглядеть, что деется на конюшне.

— А маньчжурскому вояке не догнать!

За эдакими-то вот охотными разговорчиками — не то в пустую шутку, тары-растабары, не то в настоящий серьез — не слыхали, как с шоссейки, от усадьбы, вывернулся городской тарантас с откинутым верхом, запряженный сивой худой парой, и мягко подкатил луговиной переулка к избе пастуха. Хозяин вскочил было за столом, приветливо-ласково урча, кланяясь, одергивая короткую, дорогую ситцевую рубаху, но, заметив, что председатель Совета, до того высившийся горой, опустился на свое красное место и все его товарищи, оборачиваясь, косясь на тарантас, усаживаются покойнее, удобнее на скамьях, Евсей Борисович невольно тоже плюхнулся на табуретку, словно его какой магнит к ней притянул. Вот опыт, так опыт, почище школьного! Смекай, ребята-большаки, догадливые геноссы и камрады, что сей опыт с магнитом означает…

Готово! У писарей разгадка — хоть в протокол записывай. Но тут два молодецки-революционных сердца грохнулись на питерскую скатерть, подскочили и забились. И было от чего: в тарантасе ребята увидели того самого носастого инспектора, что приезжал к ним в школу зимой на тройке, в медвежьем тулупе, фуражке с кокардой и крутым козырьком, кричал и топал на Григория Евгеньевича, посмевшего заступиться в селе за мамок, не пожелавших отдавать скотину на убой незнамо для кого. Тогда учитель, сам не свой, выгнал в беспамятстве инспектора из школы, тот не успел тулупа сызнова на плечи накинуть, волочил его в охапке по коридору и фуражку потерял. Сторожиха Аграфена выбегала на мороз, подавала ее рябому ямщику в форсистых голицах* «Вон… Во-о-он!» — все кричал Григорий Евгеньевич, стоя на парадном крыльце, в распахнутой двери, белее инея, а Татьяна Петровна плакала, обозвала инспектора жандармом и грозилась пожаловаться земской управе. Но, когда тройка укатила, они тревожились несколько дней, как виноватые, чего-то ожидали, однако страшного больше ничего не произошло.

Бритый, с двойным важным лодбородком инспектор нынче был в той самой фуражке с кокардой и крутым козырьком, в расстегнутой от жары форменной темной шинели со светлыми пуговицами; мясистый, свекольный нос густо алел и синел. Рядом с инспектором в тарантасе располагался, вертко оглядываясь по сторонам, чернявый дядька с аккуратной бородкой и усиками, в плоской твердой соломенной шляпе и мутного цвета накидке, с зонтом в клеенчатом чехле. Известный ребятам косоглазый милиционер, с клюквенным бантом на гимнастерке, в ремнях, с наганом, был за кучера. С ним теснился на передке тарантаса управляло в дымчатых очках. Самого Крылова не видать.