Тут было все, что можно желать. Разноцветный простор давно запущенных перелогов, поделенных вдоль, по межам, деревьями и кустами, лежал внизу коврами, облитыми жаром, откуда они, ребята, явились. Под ольхой таился холодный ключ с берестяным ковшиком, пожелай— и сызнова напьешься сладимой водицы до отвала, прохладишь лицо, волосье, чисто искупаешься. И все это рядом, под рукой, вот что дорого. Ковры, разворачиваясь, убегали в осинник и ельник. А взгорья! Хоть катайся с них на заднюхе, такие холмы крутые, обросшие густо травой, скользкие, они переходили в чащобу бредины, ольшаника, можжух. Все это упиралось вдалеке в барский сосняк, медный, прямой, как телеграфные столбы на шоссейке.

Но главное, самое приятное заключалось в том, что на облюбованном холме, где сейчас толпилась проголодавшаяся ватага, росло с десяток светлых, веселых берез вперемежку с молоденькими липами и кустами калины, которая еще не отцвела. И тень от листвы, и солнечная полянка, и всюду отрадная рябь на земле от качающихся и шумящих, пронзенных лучами вершин. Мягкий рыжевато-огневой, как лисий воротник Растрепы, мох под березами. Лежи на нем, валяйся сколько охота, да ворот рубахи держи застегнутым, не больно прохлаждайся, не форси, — почует тебя клещ, примерится, упадет с березы куда ему надобно и вопьется в голую шею, в живое мясо — не скоро вытащишь.

Ораве это ведомо, питерщичок предупрежден, можно не беспокоиться. Треплись себе напропалую обо всем, что придет в голову, а рядышком будет гореть, потрескивать угольками теплина и не обеспокоит дымом, потому что вокруг пропасть сухого валежника. Когда надоест торчать на земле, отлежишь бока, встань, товарищ большак с красной партийной карточкой за пазухой (страсть хочется вообразить себя дядей Родей), и сядь на скамейку… Да, да, камрад ты мой разлюбезный, плюхнись па скамеечку, не стесняйся, для тебя она припасена. Какая? Разуй бельма, видишь, заготовлена про запас превосходная скамья со спинкой и боковинками для удобства, слаженная из березовых нескобленных жердей, прибитых тесно к двух пням, словно врытым в землю бревнам, там, где надобно.

И до чего же она была раскрасавица, эта скамья, точно литая из серебра, вот как светилась и сияла береста. Нет, погоди, и не из одного серебра, не придумаешь сразу, не сочинишь, из чего сотворена дорогая скамеечка. Берёста и розоватая на свету, и матово-сиреневая в тени, шелковистая и искрящаяся снежной белизной на солнце, словно усыпанная алмазными блестками. Ну, прямо трон Деда Мороза, лесного зимнего воеводы, озорника и хвастуна.

— Узнаю дяденьку Никиту! Спасибо! — громко сказал Шурка, любуясь на скамью. — Гошка, слушай, это ведь ваша полоса Малых житнищ, честное слово! И холмик ваш, и березы, где мы стоим, и скамейка… Осенью, кажись, не было… Когда успел твой батька, мастак, сладить?

— Не знаю, — растерялся Гошка, точно он был в этом виноват. — Папка ничего мне не сказывал.

— Чего же сказывать? Захотел и сделал, — понял по-своему Колька.

— А почему другие не захотели и не сделали? спросил Яшка, которого занимало иное, кажется, уже решенное Шуркой. — Полос, холмов эвон сколько, а скамья одна.

— Да, почему одна? — задумался и Володька, превращаясь понемногу в живого человека.

Гошка Аладьин не чувствовал себя больше виноватым. Став неожиданно хозяином скамьи, он первым забрался на нее и, болтая от счастья и внезапной гордости босыми ногами, удобно облокотился на бело-розовые и бледносиреневые жерди.

Места хватило всем. Посидели на березовом троне, искусной работы дяденьки Никиты, полюбовались привольем, помолчали, послушали музыку леса, она вернулась, как только орава стихла. Слова были лишними, они мешали глядеть и слушать.

Где-то совсем близко закуковала кукушка. Все стали про себя считать, сколько кукушка накукует им лет жить.

Откуда кукушке знать? Ох, стыдобушка! Позор считать кукованье и верить ему. И кто считает — ученики, перешедшие недавно из третьего в старший, четвертый класс!

Ребята притворялись друг перед дружкой, что и не считают вовсе, просто прислушиваются, а на самом деле считали.

Кукушка куковала долгонько, зачастила. Шурка сбился со счета и остался довольным. Кто его знает, где тут бабья выдумка, где истинная правда. Уж больно громко-ласково это самое «ку-ку». И так тревожноприятно слушать и считать: «Двадцать два, двадцать три… сейчас замолчит, вот-вот перестает… Как мало накуковала! Нет, еще кукует, еще и еще!..»

На всякий случай спасибо тебе, кукушка, постаралась. Им всем жить-поживать, сколько влезет, сколько захочется, никогда не встречаться со смертью, как говорит дядя Родя и как сейчас кукует кукушка.

Вдруг вместо кукования поднялся птичий галдеж, громче, ближе. Скоро над вершинами берез и лип пролетела стая разных пичуг, не разберешь каких. Они орали безумолчно, наскакивали на лету на большую серую, с рябинкой птицу с длинным хвостом, похожую на кобчика, били ее крыльями сверху, снизу, с боков и еще пуще кричали. Длиннохвостый разбойник удирал, как говорится, во все лопатки, а его нагоняли, залетали даже наперед и долбили, пух летел — ей-ей, так показалось ребятам с земли, может, и не совсем правильно, разглядеть толком не успели. Но уж птичьего гама было на все Заполе, это точно.

Стая мелькнула в воздухе и пропала, стих постепенно и яростно-сердитый птичий крик.

— Ястреба, кажись, гнали, — предположил Гошка, вздыхая, нарушая молчание.

— Нет, — отозвался Колька Сморчок. — Это кукушка, та самая, что куковала.

— Думаешь, положила яйца в чужое гнездо? — спросил Андрейка.

— Конечно. Оттого и куковала, радовалась, что обманула… А пташка, которая п приметила, может, совсем посторонняя, все равно. Дала знать хозяевам гнезда, соседям, вот они и погнались. Наверняка и яйцо прочь выкинули, бывает… Мой тятя видел однажды, как щеглы и зяблики гнали кукушку, а у нее в клюве торчало большущее яйцо. Не успела! Зяблики, щеглы сговорились и наподдавали.

— Уж так-таки и сговорились? — засомневался немножко сызнова питерский житель.

— Конечно. А ты что, не знал? Есть птичий язык, убежденно сказал Колька. — Мой батя его понимает… и я маленько кумекаю. «Лети сюда, есть жратва!» — закричал, засвистел Сморчок, показывая, как разговаривают промежду себя пичуги. — Или вот: «Куда ты, дьяволенок, запропастился? — пронзительно свистнул он. — Берегись, ястреб парит эвон в небе, утащит!»

Ребята не спорили. Колька знал больше ихнего про птиц, зверей, про добрую и злую траву, про цветы на пользу человеку, а иные во вред; Колька клялся и божился, что скоро будет лечить народ и скотину, как его отец. Ну, этому ребята не верили, смеялись над Сморчком, дурачились, просили у него лекарств от чиху и живота.

Намолчавшись досыта, наглядясь и наслушавшись всего вволю, ребята принялись за дело, ради которого явились нынче в лес.

Глава II

ПИР НА ВЕСЬ МИР

Недавняя затрещина одному проштрафившемуся долговязому гражданину выходила напрасной. Воды в горшке получилось лишку, можно было и не возвращаться вторично к ключу. Каждое яйцо, опускаемое на дно ведерника с великими предосторожностями тонкой, цепкой Колькиной рукой, вытесняло воду, она проливалась через край. Еле влезли запасы, как картошка, подумайте, такая уймища оказалась яиц. Согрешили перед своими мамками Шурка, Андрейка и Гошка больше задуманного… Ну да поздно каяться.

Горшок отнесли под березы, в тень, старательно обложили собранным и мелко наломанным хворостом, и веселый огонь тотчас принялся лизать светлым языком крутые глиняные бока посудины.

Ватага растянулась животами на мхе около костра, и тут немедленно потребовались языки.

— Объявляю заседание совета открытым, — принялся дурачиться Яшка. — На повестке дня — текущий момент…

— Прошу вносить предложения, — подхватил Шурка. — Чем удовлетворять ваши порожние брюха?

— Вареными яйцами!

— Жареными!

— Печеными!

— Сейчас пойдет уж музыка не та, у нас запляшут лес и горы… — обещал, приговаривал Колька Сморчок. — Нет, серьезно? — спросил он, распоряжаясь по-хозяйски огнем и сухими веточками. Как-никак полторы дюжины яичек найдены им под чужим амбаром, шутка ли. Парочки нет, распробованы Колькой сырыми, остальные в горшке, кому и распоряжаться, как не счастливому счастливчику Сморчку. — Серьезно говорю, всмятку или вкрутую? — спрашивал он с важностью.